Ее груди воистину замечательны. Если сжать их с двух сторон, получается ложбинка — узкая, мягкая, бесконечно приятная.
Я слегка поглаживаю ее редкие седые волосы, зачесанные назад, ее шею и плечи, где сейчас подсыхает полоска серебристой слизи, наподобие той, которую оставляют улитки…
Мой портной — портной, сохранивший церемонные манеры былых времен и обращающийся ко мне в третьем лице — наконец не удержался и предложил мне сделать мой гардероб менее мрачным. «Поскольку черный цвет, несмотря на свою элегантность, всё же производит впечатление печали». Значит, это цвет, который подходит мне, ибо я тоже печален. Я печален оттого, что мне всё время приходится расставаться с любимыми. Портной улыбается мне в зеркале. Этот человек думает, что знает мое тело, потому что ему известно, как я укладываю в штанах свое мужество, и потому что он обнаружил с изумлением, что мышцы моих рук необычайно развиты для человека моей профессии. Если бы он знал, для чего еще может служить хорошая мускулатура… Если бы он знал, как я пользуюсь своей мужественностью, о которой он записал некогда в своем блокнотике, что я ношу ее уложенной налево…
Одна покупательница очень хорошо сказала сегодня утром о португальском матросском сундучке XVII века: «Какой красивый! Похож на гробик!» И купила его.
Не могу смотреть на красивую женщину или на приятного мужчину без того, чтобы немедленно не пожелать про себя их смерти. Однажды, когда я был подростком, я возжелал этого даже со страстью, с жаром. Речь шла об одной соседке, высокой зеленоглазой шатенке, которую я встречал почти ежедневно. Несмотря на то, что я испытывал к ней влечение, мне и в голову не приходило хотя бы дотронуться до ее руки. Я ждал, я желал ее смерти, и эта смерть стала средоточием всех моих мыслей. Shall I then say that I longed with an earnest and consuming desire for the moment of Morella’s decease? I did.[7] Не раз встреча с этой девушкой — ее звали Габриэль — приводила меня в состояние сильнейшего возбуждения, несмотря на сознание, что возбуждение это исчезнет с первым же шагом, который я вздумал бы предпринять. Я часами рисовал в своем воображении все опасности и виды смерти, какие могли бы поразить мою Габриэль. Я любил представлять ее себе на смертном ложе, воображать в мельчайших подробностях всю окружающую обстановку, цветы, свечи, похоронные запахи, бледный рот и неплотно закрытые веки на закатившихся глазах. Однажды, случайно встретив свою соседку на лестнице, я заметил болезненную складку в левом уголке ее рта. Я был юн, влюблен и восторжен и потому немедленно заключил, что у нее есть тайная склонность к самоубийству. Я кинулся в свою комнату, заперся на ключ, повалился на кровать и предался одинокому наслаждению. Закрыв глаза, я видел, как Габриэль плавно покачивается, повесившись на потолочном крюке. Время от времени ее тело, облеченное в белую кружевную комбинацию, поворачивалось на веревке, открывая взору самые разнообразные виды. Мне очень нравилось ее лицо, хотя оно было наклонено и наполовину скрыто упавшими на него волосами, которые погрузили в очаровательную тень огромный, почти черный язык, наполняющий открытый рот, как струя рвоты. Матовые руки, довольно красивые, свисали с расслабленно опавших плеч, босые ноги были повернуты носками внутрь.
Я предавался этим фантазиям, не меняя в них ни детали, всякий раз, когда мое сладострастие того требовало, и долгое время они доставляли мне самое живое наслаждение. Потом Габриэль уехала из города; не видя ее более, я в конце концов забыл ее, и даже образ, который доставил мне столько радости, изгладился из моего воображения.
Анри, умерший в шестилетнем возрасте от скарлатины, — но ко мне никакая болезнь не пристает, — это прелестный человечек. Его тело словно создано для того, чтобы с ним играть, чтобы наслаждаться им, хотя игры и наслаждения ограничены его поверхностью. Этот ребенок так узок, что мне пришлось отказаться от удовольствий более глубоких, из боязни пораниться нам обоим. Напрасно я пробовал различные ухищрения, которые доселе наивно считал безотказными. Но и такой, каков он есть, Анри восхитительно аппетитен. Внутренняя сторона его бедрышек, слегка вогнутая, позволяет соитие почти совершенное. Поскольку он зашел уже далеко, я знаю, что времени у нас с ним будет мало. Поэтому я отнюдь не щажу его и развлекаюсь с ним в горячих ваннах, сознавая что это, увы, ускоряет его конец. Его плоть размягчается с каждым часом, животик зеленеет и проваливается, кишит отвратительными нарывами, которые лопаются огромными пузырями в горячей воде. Еще хуже то, что лицо его меняется и становится чужим; я не узнаю больше моего кроху Анри.
Вчера вечером я попрощался с Анри, запах которого стал невыносимым. Я приготовил сильно ароматизированную ванну, чтобы в последний раз прижаться к его разлагающемуся тельцу. Анри преподнес мне сюрприз — мертвые полны неожиданностей — я думаю здесь о грудях Мари-Жанны и еще о многом другом. Напоследок он позволил мне проникнуть в свою разнеженную плоть, напоминавшую плавящийся воск: так по-своему он старался смягчить печаль разлуки. Я высушил его в большом полотенце, одел в пижамку из розовой фланели, в которой он прибыл ко мне, расчесал ему каштановые волосы, намокшие и оттого почти черные. В машине я усадил малыша рядом, поддерживая его одной рукой, а другой держа руль. Я ехал медленно, не торопясь добраться до места назначения. Как всегда в подобных случаях, на сердце у меня было тягостно. «Нет, не теперь», — повторял я себе. Я переехал через Сену в Сен-Клу, но только подъезжая к Мезон-Лафит, нашел в себе достаточно душевных сил. Я возвращался в Париж в длинной веренице овощных фургонов, среди запахов раздавленной зелени, автомобильных гудков, лучей фар. И вдруг я увидел в зеркальце заднего вида свое лицо, залитое слезами.
Не пойду никуда этим вечером; я не желаю никого видеть и хочу закрыть магазин сразу после обеда. Сегодня исполняется четыре года с тех пор, как мне пришлось расстаться с Сюзанной.
В ту пору я не вел еще дневника, но теперь я хочу записать рассказ о моей встрече с Сюзанной, чтобы еще раз оживить его в памяти.
Всё началось драматично, угрожающе, и с самого начала опасность грозила нам обоим, одному за другого, одному от другого. Был ноябрьский вечер, очень теплый, немного туманный, когда тротуары скользят от мокрых листьев. Ноябрь всегда приносит мне что-то неожиданное, хотя и готовившееся задолго. Я шел встречаться с Сюзанной на кладбище Монпарнас. Ожидание. Предвкушение счастья, как всегда. Я знал лишь ее имя, что ей тридцать шесть лет, что она замужем, без профессии. Очень интересно будет познакомиться. Всё проходило нормально, мне не составило никакого труда перекинуть ее через стену; она была небольшого роста, худенькая. Я думал, мне придется сделать не более десятка шагов по бульвару Эдгара Кине, чтобы выйти на улицу Юйген, где осталась моя машина, но вероятно, туман сбил меня с толку, и я обнаружил, что вышел с кладбища гораздо дальше, чем предполагал. Я торопился изо всех сил, радуясь, что Сюзанна оказалась такой легкой, как вдруг у меня упало сердце. Двое патрульных полицейских на велосипедах двигались мне навстречу. Они не спешили, но отрезали мне единственный путь к бегству; до меня уже отчетливо доносилось чудовищное шуршание колес. Крепко обнимая Сюзанну, я прислонил ее к стене кладбища. К счастью, на ней был не этот ужасный похоронный наряд, а простой костюм джерси и городские туфли. Страшный скрип колес приблизился, луч фонаря пробежал по нашим ногам — по ногам целующейся парочки. За моей спиной — враждебный мир, полиция, глупость, ненависть. Передо мной — незнакомка с запрокинутым лицом, заслоненным моим, ее зовут Сюзанна и из-за любви к ней я рисковал теперь самим своим существованием. Мне казалось, что это мгновение никогда не кончится, когда один из голосов, уже удаляясь в сторону бульвара Распай, злобно проворчал: «Черт, ну и местечко нашли для поцелуйчиков…»
Мне почудилось, что прошли столетия, прежде чем я превозмог страх, парализовавший меня, точно в кошмарном сне, и нашел в себе силы двинуться к машине. Хотя я не настолько глуп, чтобы измерять цену вещей по перенесенным при их завоевании трудностям, я знал уже, что это испытание было предвестием радостей несказанных.
Сюзанна… Мещаночка со светлой скромной прической, кофточка в горошек под классическим костюмом. Обручальное кольцо с нее сняли. В этот час его носил муж, убитый горем — а может быть, вовсе не убитый — между комнатными растениями, буфетом и телевизором, в квартире где-то на улице Севр.
Улица Севр… Севрский мост…
Она не была красива, и, должно быть, даже никогда красивой не была, только миленькой, со вздернутым носиком, с поднятыми в странном удивлении бровями. Ибо смерть, наверное, застала ее между покупками в «Бон Марше»[8] и выпеканием шарлотки, подкосила ее резким ударом — сердечный приступ или что-нибудь в этом роде. Не заметно было никаких следов борьбы, ни даже успокоения, ничего. Только удивление от наступившей смерти. У Сюзанны была мягкая кожа, миндальные ногти. Сняв с нее рубашку, я обнаружил тщательно выбритые подмышки. Она носила крепдешиновое белье, гораздо лучшего качества, чем костюм, и я сделал заключение о ее чувстве собственного достоинства, непритворной женской стыдливости. По ее телу было заметно, с каким уважением она относилась к нему, — с аскетичностью, но аскетичностью доброй, культурной, милосердной.