Предыдущей зимой я сама не знала, что я ищу… Я была тогда в Гоа и часто встречалась с одной норвежкой. Я знала, что она член какой-то загадочной секты, название которой она даже не имела права произносить вслух. Она взяла на себя роль миссионера среди нас, выброшенных из жизни европейских наркоманов, гнездящихся и хаотически спаривающихся на пляжах Кольвы и Анжуны. Однажды она взяла меня с собой на действо в Панджиме. Мы сидели в старой португальской капелле и ели грибы. Эта трапеза тоже была своего рода ритуалом: пока мы ели, она обходила нас с ножницами и стригла волосы. Еще до того, как начались галлюцинации, в комнате появилась верховная жрица. Это было очень странное зрелище; ее голое тело и лицо, казалось, принадлежали юной девушке, но по глазам было ясно видно, что ей больше ста лет. Она ступала легкими шагами, на шее у нее было кадило, она подходила к каждому и благословляла каждого на непонятном языке… я точно помню, что я тогда подумала: это начало чего-то нового… это начало моего конца, наконец-то, скоро все кончится.
Верховная жрица щедро одарила нас… немая женщина вдруг начала говорить, другая получила дар хамелеона и тут же исчезла, слилась со стенами капеллы. Я же получила в дар способность превращения, теперь я могла превратиться во что мне только угодно, во все, о чем я думаю. Я подумала об ангеле и тут же превратилась в ангела, я медленно летала по капелле, нимб над моей головой сиял фосфорическим светом… я была совершенно неотличима от изображения мадонны, украшавшего алтарь. Потом я подумала о птице — и превратилась в птицу, яркого зимородка с кисточкой на голове и вкусом рыбы во рту.
В этом образе я покинула капеллу в Панджиме, вечно благодарная голой ведьме, так щедро меня одарившей. Я вылетела из окна — высоко, в льдисто-голубое небо и присоединилась к другим летающим созданиям. Три дня и три ночи летала я без отдыха, а когда очнулась, обнаружила себя на террасе перед этим домом. Помешанный лежал в своей постели и умолял дать ему опиум. Мне показалось, он меня узнал — наверное, я уже была здесь в прошлой жизни.
В сумерках над верандой проносятся летучие мыши, а ночные бабочки летят на свет керосиновой лампы и, сгорая, падают на пол. Я уже дала старику пищу и вечернюю порцию опиума, поправила ему постель, натянула сетку от комаров и вышла на веранду. Я сижу в плетеном кресле и смотрю в долину. Медленно, словно пульсируя, подступает тьма, верхушки деревьев в последний раз вспыхивают в последних лучах заходящего солнца, перед тем как, окончательно погаснув, накинуть на себя черный бархат ночи. Вскоре на небе один за одним зажигаются фонарики звезд. Здесь, в Индии, созвездия выглядят совсем по-иному; Большая Медведица висит вверх ногами, вот-вот свалится в непрерывно шевелящийся муравейник джунглей. Медленно, но неуклонно ползет вверх месяц, голубой и мерцающий, как воздух после дождя.
Я пью чай и прислушиваюсь к звукам ночи; цикады, ночные птицы, крик обезьян.
Я растворяю в чае гашиш и пью большими глотками. Скоро у меня начнутся видения: тигр в запущенном саду, он уже готов сожрать меня, но в последнюю секунду на выручку приходит бог обезьян Хануман.
По ночам я сплю на брезентовой раскладушке наверху. Я раздеваюсь догола, иначе жара невыносима. Москитная сетка надо мной… Я сплю… вернее, лежу без сна — мебель начинает двигаться по комнате, книжные полки плывут в облаке тонкой букинистической пыли, статуэтка слона из сандалового дерева парит в воздухе и в конце концов растворяется, превращаясь в облако сверкающего праха. Я не сплю до рассвета — и ни о чем не думаю. Там, вдалеке, обитатели джунглей жгут свои костры, брызжущие искрами, как одинокие бенгальские огни…
Дует муссон, и дожди закутали горы серебряным туманом. Дни напролет я сижу на веранде и слушаю пульс капель на крыше. Я слушаю пульс капель, слушаю дождь и рассеянно философствую в детских категориях: например, что любовь напоминает героин, которым я злоупотребляла в Гоа: счастье, приносимое ею, так же кратковременно, а оставляемая пустота настолько велика и невыносима, что хочется умереть. Я думаю о сумасшедшем, больном малярией старике в этом доме привидений; он похож на дедушку, возможно, это он и есть, но я не могу в это поверить, у меня не осталось веры. Я думаю о маме и Майкле, я думаю об убитом мною ребенке; память о них окутывает меня, как тончайшее газовое покрывало, я его почти не вижу, это покрывало, но знаю, что оно есть, потому что зрение мое теряет остроту, и я вижу все размытым, как на очень старой черно-белой фотографии. Я вздыхаю и слушаю дождь. Почему? — тоскливо спрашиваю я себя. Почему все в моей жизни похоже одно на другое, почему ничто ни на что не влияет, почему все повторяется и, повторяясь, остается лишь в виде этого газового, мутящего душу тумана?…
Времени нет, Кристина. Уже совсем нет времени. Муссон кончается, пора уезжать. Я говорю об этом старику в один из вечеров, когда я мою его и осторожно массирую его детородный орган.
— Старик, — говорю я. — ты остался для меня загадкой. Я уезжаю.
— Дорогуша, — бормочет помешанный. — Дорогуша-дорогуша.
В его голосе я слышу сочувствие. Я улыбаюсь — наконец-то он дает мне согласие. Наконец я могу уехать. Я, следуя непонятному порыву, все это время ухаживала за ним, но теперь я свободна и могу уезжать.
— Спасибо, дорогая моя загадка, — шепчу я и глажу его морщинистую кожу. — Спасибо, дорогая моя, допотопная загадка!
В эту ночь я выхожу и сажусь на выступе террасы, точно на то же место и в той же позе, что я обнаружила себя в тот вечер, когда оказалась здесь. Я ем грибы и подмигиваю черным джунглям. Птица! — думаю я. — Я хочу снова быть птицей и лететь, лететь, без конца лететь и лететь…
* * *
Этой осенью я езжу без всякого плана по Индийскому субконтиненту. Изумрудная зелень Кералы, пагоды и поднебесные горы Кашмира, белоснежные пески Гоа и беспредельная нищета городов.
И никто не поверит, если я расскажу, на что я живу. Воздух, вода, немного птичьего корма и всевозможная дурь.
В образе зимородка летаю я над полями и джунглями, там, где и дорог-то нет никаких. Иногда голосую или еду в товарном вагоне с толпами спасающихся от голода крестьян. Иной раз я неделями не вижу ни одного человека; прячусь в рисовых полях и пальмовых рощах, на скалистых берегах или в пещерах, куда не проникает дневной свет. Я пью воду с дикими зверями на водопоях, а по ночам ворую все, что мне нужно… обворовываю мертвых и тех, кому уже все равно ничего не надо. Это дорога безумия, и я чувствую, как она приближается к концу.
В ноябре я попадаю в Бомбей, город, способный растворить все и всех в своей гигантской плавильне. Несколько ночей провожу в гостинице Армии Спасения… я сперла деньги у какого-то немецкого туриста, а когда рупии кончились, снова ушла на улицу.
Дни идут, я брожу по городу, как злосчастный призрак, и все время возвращаюсь на вокзал Виктория — клянчу деньги у туристов.
— Подайте, Христа ради, — протягиваю я свою грязную руку. — Подайте, Христа ради, счастливые подонки!
Я улыбаюсь им и чувствую, что глаза мои так же пусты, как пусты они у детей, выпрашивающих милостыню на улицах Бомбея. Я вижу страх в их глазах: они люди с Запада, как и я, и во мне они видят воплощение своих самых жутких кошмаров. Они подают мне, но не из жалости, а из страха, и я смеюсь в голос, когда они торопятся уйти и больше меня не видеть.
В выходные я наряжаюсь и иду в какой-нибудь из крупных отелей. Подхожу к стойке, заказываю кампари с содовой и, не прикасаясь к выпивке, исподтишка оглядываю бар. Может быть, вон тот, с грустными глазами… или одинокий англичанин в углу… Это недолго — снять карася. Первую поклевку никогда не приходится ждать больше, чем несколько минут.
Я иду с ними в номера в «Шератоне» или «Холидэй Инн». Это, как правило, бизнесмены или дипломаты, похоже, они постоянно испытывают некую вялую похоть и готовы платить за то, что им хочется. Номера красивые и светлые, с пепельницами черного дерева и настоящими, ручной работы, коврами на полу. Они изучают меня, пока я медленно стягиваю платье… только не слишком быстро, прошу я мысленно. Только не слишком быстро, мне нужно время, чтобы что-то почувствовать.
Я гашу свет, привычно встаю на колени и прогибаю спину, уткнув лицо в подушку. Это их любимая поза — сзади… они удерживают меня за бедра и мнут их, лепят меня, как глину, хотят, наверно, воплотить свои тайные фантазии, они хлещут меня по ягодицам, это их возбуждает, и каждый шлепок — как горячий камень, приложенный к коже… как мамина пощечина. Я стараюсь не шевелиться, сильнее прогибаю спину, чувствуя, как они входят в меня все глубже, как их потные животы прижимаются к моему пылающему заду, я чувствую на коже их горячее и тяжелое дыхание, запах табака и виски… и жуткую вонь измены, вонь страха, зловонные испарения жизни, полной ненависти и падений.