Я уже не думал. Я абсолютно искренне и откровенно сожалел. Сожалел я о том, что за шутовством и юношеским безразличием, за блоковскими метелями и снегами, за есенинской кабацкой тоской просмотрел начало этой чудовищной и смертоносной болезни у моего друга (да, да — именно ДРУГА, в самом истинном и сокровенном смысле этого слова), с которым делил, как это не смешно теперь прозвучит, не только хлеб и вино (Галя Боганова, конечно же, не в счет!), но и святую всеобъемлющую любовь к русской поэзии, к вольному ветру СВОБОДЫ, который, прошумев над нашими головами, растворился в необозримой пустыне новых лжекапиталистических взаимоотношений, освещенных тусклым закатом запоздалой путинской реставрации.
* * *
Теперь напротив той автобусной остановки, куда я бегал за бухлом, построили большой торговый центр.
Я стою неподалеку и пытаюсь освоить трехкратный оптический зумм моего нового цифрового фотоаппарата. Купив его неделю назад, я позвонил Гале Богановой и битый час уговаривал ее, абсолютно пьяную и капризную, прогуляться со мной по «местам боевой Славы», сделать пару фотографий, посидеть в каком-нибудь кафе, помянуть ушедшую молодость и столь рано почившего в бозе Мухомора.
Галя так и не уговорилась.
Я где-то читал, что женский алкоголизм практически неизлечим. Пьет же Галя, по слухам, да и по ее собственным заплетающимся словам, — «немерено и постоянно». Замуж она не вышла, мало-мальски заметной художницы из нее так и не получилось.
Я подхожу к некогда родному подъезду и оглядываюсь в поисках человека, способного оказать мне небольшую услугу: запечатлеть меня сидящим на ступеньках лестничного марша, должно быть еще помнящего мои детские шаги.
Первая половина сентября. Пронизанный по-летнему жарким солнцем рабочий полдень. Вокруг ни души. Вдалеке бегает симпатичный кокер-спаниель, на лавочке сидят две оживленно беседующие друг с другом бабульки. Здесь многое изменилось: отсутствует бурная дворовая растительность, под прикрытием которой мы резались в карты и учились курить. Зато появились посыпанные песком ухоженные дорожки между двумя игровыми площадками и выкрашенные в позорный темно-коричневый цвет мусорные урны у каждого подъезда.
На экране моего фотоаппарата пролетает наполовину зеленый осенний лист,
сорвавшийся с раскинутых ветвей
зажатой между ржавыми боками
гаражей-ракушек
и смертельно уставшей
от долгого знойного лета
березки.
В двадцать лет мне, только что скинувшему военную форму, вышедшему на открытый жизненный простор, самоуверенному и наглому молодому человеку все индивидуумы, переступившие сорокалетний рубеж, казались дряхлыми стариками, уныло доживающими свой век в мире, лишенном широкомасштабных творческих перспектив и трогательных плотских радостей.
Сейчас я, конечно же, знаю, что человеку в моем возрасте, при всем его опыте, знании жизни и постаревшей роже в душе все равно остается двадцать пять — и не больше! Сколько бы его не ломали через колено обстоятельства и не била по голове не самая трудная, кстати, для России — учитывая все чудовищные и кровавые катаклизмы нашего исторического прошлого — эпоха.
Но несмотря на все вышесказанное, я иногда задаю себе — без лишнего пафоса, заметьте, и трагизма — один простой, но неизбежный для любого мыслящего человека вопрос:
как — скажите мне на милость! — получилось, что Мухомор сыграл в ящик, не дожив до «возраста Христа», Галя стала к сорока годам законченной алкоголичкой, а я превратился в перманентного ханжу и ретрограда?
Нет ответа, тишина…
О! Кажется, мне повезло. Из моего подъезда выходит высокая, облаченная в черное «готическое» платье, малолетняя фря. Она останавливается и достает из сшитого в виде плюшевой летучей мыши рюкзачка пачку сигарет VOG (интересно, что было вначале: сигареты или одноименный ежемесячный журнал?). Затем в ее покрытых траурным лаком коготках появляется зажигалка, она небрежно прикуривает и направляется в сторону треплющихся на лавочке бабулек и радостно лающего на бездомную кошку кокер-спаниеля.
Не знаю, чем это объяснить, но обратиться к ней с просьбой я почему-то не решаюсь. Обойдусь без фото. Невелика беда. Будет лишний повод заехать сюда еще раз.
Пройтись по школьному двору,
взглянуть на выросшие тут и там,
как из-под земли,
на месте сломанных пятиэтажек
новостройки,
чтобы потом, завернув за угол и
пройдя мимо кинотеатра, у которого так любил стрелять сигареты Мухомор,
выйти к массивной придорожной клумбе,
где среди пестрых осенних цветов
пустил свой чахлый малозаметный росток
пыльный московский
каннабис.
Я купил его себе в утешение. Себе и своей сердобольной первой жене. Больница, где отдавал богу душу мой дед, находилась в районе «Таганки», неподалеку от птичьего рынка. Жене он понравился сразу: мягкий, пушистый, как ангорка… А по мне — хомяк как хомяк, разве что с «крыльями» по бокам, — маленькие такие кисточки чистого белого цвета, якобы признак высокой породы и элитарности. Короче, на два рубля дороже вышло. Черт с ними, с рублями, после больницы, где я два с лишним часа лицезрел, как баба Рая разговаривает с моим дедом, лежащем без сознания, в параличе, как гладит его по голове, время от времени осторожно откидывая одеяло и проверяя, не переполнился ли целлофановый пакет, прилаженный между его ног… В общем, хомяк был хорошим успокаивающим средством: теплый, пушистый, живой.
Баба Рая не была мне родной бабкой. Дед женился второй раз, лет семь назад, на соседке по лестничной площадке, женщине относительно молодой и хозяйственной. Дед же мой был тот еще гандон. С придирчивым характером, домостроевским образом мышления и советским взглядом на жизнь, основательно потрепавший нервы своему сыну (моему отцу) и моей родной бабке. Царствие ей небесное.
Деда я любил. Очень. Да и он меня, кстати, тоже. Знаете, как это бывает: что стар, что млад. Внуков всегда любят больше своих детей. Парадокс, но факт. И внуки отвечают, как правило, взаимностью…
На клетку или террариум денег у меня тогда не хватило. Я раздобыл пятилитровую банку из-под болгарских маринованных огурцов, бросил туда передовицу «Масонского Жидомольца», из которой, предварительно разделав ее вострыми зубками, хомяк понастроил себе всяких тайничков и лабазов, куда потом складывал разную снедь: начиная от чипсов и заканчивая кусками мелко наломанных макарон.
Хомяк жрал все. Все, что дадут. Но жена сделала его «добровольно-принудительно» вегетарианцем. Чтобы не кусался. Кусался он, правда, — один хуй. Я глубоко убежден, что состав пищи почти не влияет на агрессивное поведение живущих на земле существ, — будь то человек, хомяк или какая-либо другая скотина… Хотя в нашей православной традиции — страсти человеческие постом усмирять. Только все это, как говорит моя мама (убежденная атеистка, кстати), — плеш-муде-кронштейн. И я с ней целиком и полностью согласен. Хотя до сих пор не знаю, что за ПЛЕШ, какие такие МУДЕ, и причем здесь неизвестно откуда взявшийся КРОНШТЕЙН… Ну да ладно.
Дед вскорости умер; как говорится, — не приходя в сознание. Чинно и благородно,
не затянув процесс расставания на долгие годы. В данном случае (в случае обширного инсульта) быстрая смерть — хорошая смерть.
Жалко, что у нас запрещена эвтаназия. И странно, что Церковь (РП) является одной из самых яростных противниц этого, на мой взгляд, богоугодного дела. Спаситель наш, правда, будучи распят, о милости сей, насколько я помню, с креста не просил… но, думаю, был несказанно обрадован, когда
измученный пустынным зноем
солдат,
отмахиваясь от жалящих слепней и оводов,
ударил Ему в грудь
тяжеловесным
римским
копьем.
Ну не просил — и не просил. У нас даже если и попросишь, никто не поможет; и не потому, что Бога боятся, а потому, что уголовной ответственности опасаются… а ты лежи с мутным взором, пускай слюни на подушку, ходи под себя, выслушивая рефлекторный мат санитарок и глубокие вздохи вконец одуревшей от тебя родни.
— Как животину твою оголтелую назовем? — моя первая жена всегда выражалась несколько витиевато…
— Почему мою? Вместе ведь покупали… и почему оголтелую?
— Кусается потому что, как псина цепная.
— Вот и назови его, пидора, — Тузик, и скажи спасибо, что не лает да не рычит…
— Уж лучше бы рычал. Все-таки какое-никакое предупреждение. А то — цоп исподтишка
за палец, — и в «жидомольца» своего с головой, как Калигула какой-нибудь под стол во время вооруженного переворота…
— А ты пальцы к нему в банку не суй. И Светония на досуге перечитай: прятался, по-моему, в момент «вооруженного переворота» Клавдий; и не под стол, а за занавеску в дверном проёме, когда Калигулу по соседству заговорщики на куски резали…