Летними ночами в квартире пахло морем, утюгом и влажным бельем. Я иногда даже просыпалась от этих запахов. Потом я слышала, как они возятся в спальне. Мамины резкие движения, папины помягче… я слышала ее вскрики в неплотной темноте летней ночи, то усиливающиеся, то стихающие, словно прилив и отлив… В квартире разливалось странное тепло, уносящее меня обратно в сон. Но и во сне я чувствовала их близость. Мама была кем-то другим… светом, дыханием, лаской и ударом; а папа был сама надежность, гора… или большая скала, медленно и осторожно ворочающаяся в моих снах, как слон.
Дни бегут, семестр приближается к концу. После уроков я долго гуляю по городу, обычно с Анитой. О чем мы говорим? О том, что моя мать не настоящая женщина, что моя любовь и ненависть, скорее всего, имеют глубокие причины, которые я пока сама понять не могу, причины, настолько же неслыханно банальные, настолько и серьезные. Мы говорим о нас самих, как о женщинах, о настоящих женщинах, что нам скоро восемнадцать, что город этот для нас слишком мал и душен. Безработица и водоросли на берегу — вот и все, что здесь есть. Даже и мечтать здесь не о чем, мы словно поражены загадочной болезнью, она убьет нас, если мы не последуем зову сердца. Побыв деревенскими героинями, мы превратимся в тени.
К лету мы уедем. Мы часто об этом говорим. В Париж, в Лондон, в Рим… Формальности уже позади — у нас уже есть паспорта и даже билеты Интеррейл[4] — мы купили их тайно, мама ничего не должна знать. В один прекрасный день она просто получит открытку из Копенгагена. Я уже знаю, что там будет написано: «Ничто не может мне помешать, даже ты!» Мы только и говорим, что о предстоящем путешествии… я никогда не чувствовала себя такой счастливой! А осенью мы бросим гимназию и переедем в Гетеборг. Это тоже решено. Мы больше не можем здесь жить. Мы уже дошли до точки, обратного пути нет, думаю я и смеюсь над собой — что за театральность!
В эти последние дни Анита все время рядом. Мы не так много разговариваем, зато почти все время смеемся. Мне никто не нужен, кроме нее, думаю я и улыбаюсь, ни мама, ни брат, ни папа, никто из школьных подруг. Анита — настоящая женщина, я у нее всему научилась. Я не могу представить себе будущее без нее.
Седьмого июня кончаются занятия. После последнего урока я иду к моему немому дедушке. В детстве мама рассказывала, что он не всегда был таким. Он был художником, его знала вся Швеция. Во время войны, чтобы не служить в резерве, он нанялся работником в усадьбу, где работала и бабушка. Я почти уверена, что мама появилась на свет по ошибке. Бабушкины родители погибли за несколько лет до этого при пожаре, и смотреть за бабушкой было некому. Дед затащил ее на сеновал и сделал ей ребенка. В то время это был скандал, и ему пришлось жениться. И все равно, я думаю, они были счастливы вместе; в те времена в Халланде обычаи были патриархальными, и люди легче мирились с ударами судьбы. После войны они переехали в Фалькеберг. С годами в характере деда начали появляться все более заметные странности. В то лето, когда мама выходила замуж, он ни с того ни с сего написал бабушке записку: с сегодняшнего дня он дал обет молчания, и с его губ с этого дня не упадет ни единого слова. Позже он сделал для этой записки рамку и повесил ее на стене вместе со своими картинами, так что я, когда научилась читать, могла сама видеть, что там написано.
Дедушка — загадочная фигура. Я любила его всю жизнь, с тех пор, как себя помню. Но почему он перестал разговаривать? Почему он так решил? Никто не знает, а сам он не хочет объяснить. Может быть, загадка моей мамы — всего лишь продолжение его загадки? Интересно, была она такой же до того, как он дал свой обет молчания? По ночам я и сейчас иногда слышу, как она плачет по этому поводу; приговаривает вслух, как плакальщица. В детстве его молчание притягивало меня, как магнит. Дедушка прекрасно понимает все, что ему говорят, но в ответ только кивает или качает головой. Только иногда, в торжественных случаях или когда происходит что-то важное, он пишет записки: «Езжай осторожно, в новостях обещали гололед»… Его молчание было настолько совершенным, что он не разговаривал даже во сне. Но почему он решил молчать — это самая большая загадка.
Мы сидим на крытой террасе и пьем кофе. Бабушка куда-то уехала, и мы вдвоем с моим немым дедом. Он улыбается мне. В руке у него блокнот и ручка, на тот случай, если он надумает мне что-то сообщить.
— Я уезжаю, — говорю я в пространство. — Я уезжаю, но это секрет. Ты не должен никому об этом говорить.
Дед заинтересован. Он пишет в блокноте:
«Куда? О какой поездке ты говоришь?»
— На каникулы. Просто уезжаю на каникулы. С подругой, ее зовут Анита. Нас не будет примерно месяц, но я не хочу, чтобы мама знала об этом до нашего отъезда.
Дед смотрит на свои красивые руки, руки художника. Он сам похож на Аниту. И он всегда был мне очень близок — может быть, именно своей немотой?
— А осенью я вообще уеду отсюда. Это тоже секрет. Маму хватит удар, если она об этом узнает, поэтому надо действовать быстро. Потихоньку сложить вещи и ничего не рассказывать, пока такси не подъедет.
«Почему?» — пишет он.
— Не знаю. Здесь мне нечего делать. Мне еще нет и восемнадцати, а я уже места себе не нахожу. А если останусь еще на год, я, наверное, умру.
Дедушка улыбается и качает головой.
— Мне надо идти, — говорю я. — Я хотела только рассказать тебе мой секрет. Никто ничего не знает — только я, Анита, а теперь и ты. Мы уезжаем завтра — сначала в Париж… а потом поглядим. Мне надо домой — у меня еще куча дел. Сложить сумку, чтобы мама не заметила… в общем, подготовиться.
Я поднимаюсь. Дед смотрит на меня так, как будто я одна из его терракотовых скульптур. Потом снова пишет записку:
«В каждом путешествии есть тайна».
Я иду домой по городу. В голубом небе парит чайка. Что за существа такие — птицы, какую тайну скрывают они в своем бесшумном полете? Почему они мне постоянно снятся?… Я перехожу Тулльбру и смотрю на гавань. Лодки, остовы кораблей на верфи. В детстве мы с дедом часто приходили сюда и гуляли вдоль причалов. Утром от воды подымался туман, море словно дымилось, а над морем, над гаванью нависало, как туча, дедово молчание. Он держал меня за руку и показывал жестами — вот селедка в ящиках со льдом, рыбы смотрят в небо, и глаза их похожи на драгоценные камни. Матросы и рыбаки… все это было на его холстах: утонувший корабль времен Энгельбректа, беззубая старушка-рыбачка, привидение у заброшенного пакгауза…
Как-то утром мы стояли на причале и смотрели, как чалится траулер. Капитан, как оказалось, был знаком с дедом и пригласил нас на борт. Он попросил немного подождать и нырнул в трюм. Потом крикнул оттуда — он хотел нам показать, что оказалось в трале, когда этой ночью они выбрали его у Анхольта.
Это была удивительная картина: в сети лежало странное создание, наполовину женщина, наполовину тюлень. Матросы стояли вокруг, было видно, что они напуганы. Она была уже мертва, когда они выбрали трал. Наверное, она принесет им несчастье.
Я уставилась на это редкостное существо. Женщина-тюлень в рыболовных сетях… женщина-птица в воздухе. Я наклонилась и увидела смерть в ее лице; это была пустота… и ничего больше. Пустота. Один из матросов заплакал, потрогал ее плавник и сел рядом, уткнув лицо в красные руки. Остальные стояли неподвижно и хранили тягостное молчание. Женщина-тюлень была мертва… но лицо ее чем-то напоминало лицо моей матери. Как долго мы там стояли? День и ночь? Наконец дед взял меня на руки и вынес на причал. Его руки, его молчание… Странное воспоминание, а может быть, мне все это только приснилось.
Вечер, похожий на все вечера, и все же другой. Я сижу в своей комнате и прислушиваюсь к голосам в квартире. Мама, она решает в кухне кроссворд, напевает какую-то мелодию, открывает и со стуком захлопывает словарь кроссвордов, потом встает, чтобы вымыть посуду. Из библиотеки доносится мягкий и мечтательный голос отца: «Летом 1939 года школьный учитель Э. А. Блумквист обнаружил рядом с глиняным карьером у Файана, откуда берут глину для производства кирпича, остатки доисторического жилья. Государственная комиссия по древностям обратилась к доктору Юхану Алину в Гетеборге с просьбой обследовать место находки, а именно участок земли между карьером и Нюбювеген»… Отцовский голос постепенно снижается до шепота, а потом он снова начинает читать во весь голос, словно прибавляет громкости на магнитофоне.
Я прислушиваюсь. Музыка. Так и вижу, как тонкие пальцы Йорана бегают по грифу гитары. Что он играет? Какую-то колыбельную, из тех, что пела нам мама в детстве: «Спи, соломенный малыш!»… Йоран — истинно художественная натура, с этим никто не спорит. Он еще в детстве играл на гитаре, как бог. Он обожает дедушкины картины. Он с младенчества проводил часы, как завороженный, в папином букинистическом; отец разрешал ему листать толстенные музыкальные словари, хотя он еще не умел читать. Мы всегда были очень близки с братом, я всегда смотрела на него снизу вверх и завидовала ему… ну да, завидовала, но по-сестрински преданно… Я закрываю глаза и слушаю его игру. Звуки, гармонии… я знаю, что ему не нужно никуда уезжать из Фалькенберга — все его путешествия, его счастье и его покой в музыке.