В согласии с этим девизом Радный и жил.
И, надо сказать, жил неплохо. Отличался отменным здоровьем, любил поесть, всегда у него водились деньги. Антонина Львовна известна была как мастерица готовить, а поскольку родом она была сибирячка, то и кухня была сибирская — различные виды пельменей, манты, парные кулебяки, мясо с брусникой и прочее.
Радный был превосходно образован, имел два образования — психологическое и филологическое. Учился за границей. Немецким владел в совершенстве, знал и другие языки. Занимался переводами и преподаванием. Были у него хорошие задатки и для теоретической науки. Он задумал большое психолингвистическое исследование об «иноязычных» последних словах, произносимых умирающими. Однако закончена и опубликована была лишь одна статья — о самом известном в России высказывании такого рода: о последних словах Чехова «Ich sterbe». Статья так и называлась «Последние слова Чехова». Радный был приверженцем мнения (свидетельствовавшего о том, что он сформировался в эпоху символизма), что для подсознания славян немецкий язык — это язык царства мертвых. С точки зрения славян (чьим Тотемом является Слово и Слава Слова) немецкий язык — это язык, на котором «говорят немые», то есть «не мы»: это невозможный язык, созданный именно для таких невозможных высказываний, как предсмертная констатация Чехова «Ich sterbe» — последний диагноз, который поставил сам себе этот медик.
«Пятницы» просуществовали чуть более года. Никого так и не арестовали, но все само собой завершилось — как-никак «пятницы» были лишь догорающей искрой, выпавшей из некогда яркого костра «радужневицких четвергов».
Глеб Афанасьевич с Антониной Львовной как-то повздорили, и она уехала навсегда в свой родной сибирский городок. Окончились сытные обеды, и тут выяснилось, что именно эти обеды и притягивали главным образом гостей по пятницам — особенно вечно голодных стариков Фревельта с Ралдугиным.
Глеб Афанасьевич со скуки много работал и украдкой коллекционировал черепа: у него было четыре человеческих и множество нечеловеческих, особенно нравились ему мелкие: черепа хорьков, куниц… Из них, найденных в разных местах или купленных за недорого, смастерил он даже целую гирлянду, нечто вроде ожерелья, которое по пятницам надевал на шею. Теперь он проводил пятницы в одиночестве, сидя на какой-нибудь старой, солидной могиле (он любил захоронения больших семейств с достатком, называя такие могильные группы в шутку «грибницами»).
В первые дни войны он ушел добровольцем на фронт: все рвался на передовую, но его из-за великолепного владения немецким сделали военным переводчиком. Он так долго готовил себя к бесконечным, выматывающим допросам в ЧеКа, и вот война для него обернулась бесконечными допросами, только допрашивали не его, а пленных немецких офицеров и генералов, он же переводил их бесконечные «Поймите меня правильно» и «Я военный, такой же солдат, как и вы…». Но он не скучал, отнюдь. Эти допросы давали ему немало ценного материала. На войне он окончательно понял, что его призвание — психолингвистика. Хотя свободного времени оставалось мало, все же он вел лингвистические заметки, которые надеялся когда-нибудь издать под общим названием «Язык немецко-фашистских оккупантов в период военных действий на территории СССР». Ему довелось даже несколько раз присутствовать при смертных казнях (через пове-шенье) солдат и офицеров из частей СС, которые отличились своими жестокостями в обращении с мирным населением оккупированных территорий. Он заметил, что некоторые приговоренные пытались перед смертью произнести какие-то слова по-русски, видимо, желая, чтобы их поняли. Чаще всего это были сильно искаженные русские матерные ругательства — те самые слова, которые эти вчерашние палачи слышали от своих русских жертв во время истязаний и казней. Радный тщательно записывал эти выкрики немцев, стараясь передать фонетику искажений. Этими материалами он надеялся дополнить свою работу об иноязычных высказываниях, произнесенных перед смертью.
Летом 1942 года он снова попал в родной город — на этот раз переводчиком при штабе командующего Сталинградским фронтом генерал-лейтенанта Гордова. Сталинград был уже окружен неприятельскими войсками, которые рвались к городу со всех сторон. Сдерживание этого чудовищного, невиданного по масштабам натиска дорого стоило советским войскам. Над городом и его окрестностями висел чудовищный зонт предельного напряжения — напряжения Величайшей Битвы в Истории Битв, Битвы, которой суждено было длиться не день и не два, а шесть с половиной месяцев. Ситуация была настолько горячая, что Радному стало уже не до лингвистических заметок. Но он был счастлив. Никогда в жизни еще не бывало ему так хорошо, как сейчас. Ощущение счастья только обострялось от постоянной усталости — спать доводилось редко.
В одной из узких, тесных комнаток штаба он сидел как-то вечером, низко наклонившись над срочной работой — надо было отредактировать по просьбе командующего фронтом стенограммы допросов, при которых пленные немцы сообщили кое-какие немаловажные сведения относительно плана германского наступления, намеченного на ближайшие дни. Радный намеревался работать ночь напролет.
Завыли сирены. Бомбежка. Опять бомбежка! Последнее время они случались по нескольку раз в день. За фанерной стеной, по коридору послышался шум многих торопливых шагов — сотрудники штаба спешили в укрытие.
Радный не стал отрываться от работы. Не до того; Дверь отворилась, и без стука вошли трое. Радный поднял на них воспаленные недосыпанием глаза. И сразу увидел синие кубы на воротничках гимнастерок. Внутри похолодало. Он встал, протянул через стол руку. И тут похолодало еще сильнее. Перед ним стоял Кирилл Андреевич Радужневицкий — без бородки, без пенсне, гладко выбритый, подтянутый, в аккуратной чекистской униформе.
— Кирилл Андреевич! Вы… живы? — изумленно пролепетал Радный.
— Как видите, — сухо ответил Радужневицкий.
— И вы… в органах?
— Как видите, — повторил Кирилл Андреевич с тем же холодком. Вместе с ним вошли незнакомый Радному чекист, а также кузен Радужневицкого Андрей Васильевич, который был с неуместной щеголеватостью одет в светлый летний костюм в полоску и в лакированные штиблеты с белым верхом. В руке он держал грабли.
— Чем обязан? — спросил Радный тем же холодным тоном, каким говорили с ним. Он уже понимал, что ничего хорошего этот визит ему не обещает.
Кирилл Андреевич поставил на край стола портфель, щелкнул замком.
— Это ваше? — он кинул на стол ожерелье из мелких звериных черепов.
— Мое, — ответил Радный после короткой паузы.
— А это? — Радужневицкий извлек из портфеля четыре человеческих черепа, связанных вместе длинным красным витым шнуром от портьеры.
— И это мое, — тихо сказал Радный.
— Наденьте.
— Но… зачем?
— Сегодня же пятница, — криво усмехнулся Кирилл Андреевич.
Радный надел «ожерелья». Мелкие черепа куниц, хорьков и ежей аккуратно легли вокруг шеи. Шнур с человеческими черепами он перекинул через плечо, как портупею; сами черепа при этом сгруппировались на бедре.
— Хорошо. Следуйте за нами.
— Я арестован?
— Считайте, что вы задержаны, капитан Радный.
Во дворе штаба стоял «черный ворон». Вокруг гремело: бомбежка была в разгаре. Когда его запихивали в машину, Глеб Афанасьевич посмотрел в небо — высокое, мутное, загрязненное военным дымом. В небе чернели крестики вражеских самолетов. Он подумал, что видит небо в последний раз — последний раз наблюдает ту легкую желтоватость на западе среди облачных клочьев, которая означает, что там где-то далеко и в то же время так близко — садится солнце. Солнце-Кирилл Радужневицкий сел за руль. Радный оказался на заднем сиденье — между Джерри и незнакомым чекистом. Грабли нелепо торчали, зажатые между колен Джерри.
— Должен ли я воспринимать эти грабли, как метафору, Андрей Васильевич? — язвительно осведомился Радный. — В том смысле, что вы пропалываете грядки человеческого огорода, освобождая их от всяческих сорняков? Ведь вы, надо полагать, работаете в тех же органах, что и ваш кузен?
Джерри вместо ответа захлебнулся хохотом. Чекист тоже загоготал. От них пахло водкой. Они неслись словно бы наобум, не разбирая дороги, вокруг был сущий ад: падали бомбы, рушились здания. Советские зенитные батареи полосовали небо.
Радный улыбался — улыбался концу собственной жизни, который был, как ему казалось, близехонько.
«Не от чекистской пули, так от немецкой бомбы — не все ли равно…», — думал он.
Внезапно они вырулили к Волге, туда, где обрывалась набережная, украшенная статуями счастливых детей, девушек и спортсменов. Дальше начинались дикие песчаные пляжи. На другой стороне реки шел бой, там все горело, и над рекой вздымались темные дымы. Они были недалеко от бывшей лодочной станции, но от нее мало что осталось — растерзанный домик со съехавшим набок обугленным куполом, раскрашенным в цвета радуги. От лодок уцелели щепки, куски, головешки.