Неизвестно, чем бы всё это кончилось, если б не Дангуоле; как-то она зашла в компьютерную комнатку Крокена без меня и прочла всю нашу переписку, немедленно пошла к телефону и позвонила старику:
– Мистер Винтерскоу, – сказала она ему со свойственной ей прямотой, – а вы не могли бы прислать нам письмо, в котором было бы написано, что мы вселились в Хускего два года назад? Просто и ясно: оба вселились в Хускего в 1999 году и точка. Ведь это так, и нигде не будет написано, что мы вселились вместе, это будет подразумеваться. Писать, что мы вселились порознь, не обязательно. А когда приедет Ивонна, мы ее отдельно попросим, если в том будет надобность… Нет, нотариуса для этого не надо. Да, простое бумажное письмо. Да, можно от руки. Печать не забудьте поставить. Да, печать вашего, мистер Винтерскоу, института Гуманистических Исследований… Нет, нет, никто не станет проверять. Уверена. Ну, вы могли бы такое письмо прислать?
Через пару дней мы его получили и переправили адвокату, тот был в восторге:
– Теперь вас точно не разлучат. Вами будут заниматься как семейной парой! Приступайте к делу номер два, возьмитесь за специалистов, за докторов. Не сидите сложа руки!
Мы не сидели сложа руки. Кто бы сомневался. Через неделю ко мне приставили медсестру, правда, она не только не говорила по-английски, но даже толком не разбиралась в психических заболеваниях, зато излучала эмпатию за версту. Ее звали Марта Луизе. Раз в неделю мы поили ее чаем (она привозила с собой кексы и даже свою кружку).
– Я вижу, что вы нуждаетесь в помощи, – твердила она мне по-норвежски. – Я вижу, как вам плохо. Может быть, вас надо положить в больницу?..
В ее тоне была неуверенность, брови ее вздрагивали и взлетали вверх, уголки рта дергались. Простая рябая деревенская тетка. Я пожал плечами: в больницу так в больницу… и вздохнул.
– Тут нужен специалист, – заключила она.
– Да, – согласилась с ней Дангуоле, и Марта Луизе записала меня к специалисту из Швейцарии, который принимал где-то в Ставангере или Ставарне. Пообещала отвезти нас на машине к нему.
– Он говорит по-английски. Он вообще не говорит по-норвежски. К нему на прием записываются только те, кто знает английский. Но норвежский учит!
Эти детали меня интересовали меньше всего. Главное – специалист, а не фуфло какое-то.
В этом мире всё решают только специалисты. Подпись эксперта – вот что ценится в этом мире. Человек, который выдает сертификаты, вот к кому надо идти. Раз уж не успел превратиться в такого человека сам, то стремись в кабинеты таких людей, выгрызай подписи даже на самых ненужных справках: справка о том, что у тебя была скарлатина, и подпись специалиста! Штамп! Всё, считай, что у тебя есть ценная бумажка, спрячь ее в шкафчик под замок и стереги ключ! Рано или поздно пригодится. Воз таких бумаг однажды может склонить чашу весов в твою пользу. Дела бывают разные, каждое нужно решать так, словно это дело жизни и смерти (saken om liv og død!), иначе нет смысла дергаться. Так устроен мир, потому что его строили воры, убийцы, мошенники, тюремщики, судьи, бюрократы, упыри, а не какие-то лунатики, как мы с Дангуоле.
* * *
…голодовка оборвалась так же внезапно, как и началась. За это время мы сварили двух голубей и одну кошку. По Батарее шныряло много кошек, были среди них и любимицы надзирателей. Эта была так себе, тощенькая, с подбитым ухом. Ее долго искал хромой банщик – вертухай, который приходил с ключами от бани, отпирал нас и вел мыться в душевые комнаты. «Турецкие бани… – говорил он со вздохом. – Турецкие бани…» Никто не понимал его юмора, все его презирали. С ним и не разговаривали.
– Кошечку не видали? Такую, с подбитым ухом, хромая, куцая, серенькая…
Нет, никто не видал. Зевки, безразличие. Его самого могли так же запросто – кис-кис-кис – заманить в камеру и придушить, придушить и сожрать.
– Уши есть? – спросили его вместо ответа.
Сигарет у него не было. Он и не курил.
Отчего-то было не жалко той кошки. Не знаю почему…
Целый день вспоминали и смеялись, то над кошкой, то над хромым дураком.
– Ходит да побрякивает…
– Кошечку не видали с подбитым глазом? – передразнил воришка из Нарвы.
Смех.
– Ну и житуха, – процедил шофер. – Не позавидуешь.
– Нечего жалеть, – прорычал Фашист. – Сам себя на цепь посадил.
– Да за такие деньги – тьфу!
– Чмо, ничего не скажешь.
– Какая ему тут кошка? – глумился Фашист. – Шкурка от кошки.
Все ржали, почесываясь.
– Иди, поищи под решкой!
– Там, на воле валяется!
– Подбери и сшей себе чучелок!
Хохот.
На девятый день к нам в камеру внесли умирающего от рака. Через неделю он умер. Он тоже голодал вместе с нами. Мы все разом стали убийцами. Мы убили человека, который умирал от рака. Мы заморили несчастного голодом. Да что мы… Он сам ничего не ел. Он уже не говорил. Из его рта бежала струйка отвратительной желтоватой жидкости. Он только хрипел. Лицо медного цвета. Как желтушный. Мы даже не знали его имени. Он просто лежал, вытянув ноги. Наверное, по ногам бегали судороги, потому что они дергались. Они были черные; возможно, он уже давно не мылся. Он и не соображал ничего, ни где находится, ни кто он сам. Мы его не трогали. Наверное, надо было переворачивать с боку на бок, но – не наше дело… К нему приходили врачи и медсестры. Стояли в изумлении над ним, как те датчане возле туши выброшенного на берег кита, – осматривали, заглядывали в глаза, светили чем-то, вытирали сопли, меняли простыни… Он стойко переносил их заботы. Но по всему было видно, что этот уход был для него страшным мучением. Он и дышал со стоном. Лучше б не кормили совсем. Пальцы цвета древесной коры. Губы синие, с желтоватой каймой. В таком состоянии не до еды. Пихали насильно: каша вываливалась изо рта вместе с желчью. Сердобольная медсестра приходила и кормила. Три раза пришла и больше не появлялась. И правильно. Человек умирает, зачем его беспокоить по пустякам, какая-то баланда, вы что, издеваетесь?.. пусть умирает спокойно… это последнее дело, которое нужно довести до конца без спешки и суеты… тут никто не нужен – даже самая заботливая на свете ангельская медсестра… Мы не тревожили мужика, дали ему спокойно испустить дух. Фашист наказал всем курить только у решетки, говорили вполголоса, чтобы не мешать ему стонать и вздрагивать. Наконец, умер, и нас незамедлительно обвинили в убийстве. Фашиста ставят к стенке и вяжут у нас на глазах.
– Остальных раскидаем по камерам! – рявкнул пузатый капрал.
– Да ну, нах, – застонали нарвитяне; им было по кайфу вместе, пригрелись, как щенки, даже шконки сдвинули.
– Еще скажете, я виноват в том, что он умер, – это последнее, что я слышал от Фашиста.
– Скажем-скажем, – рычал капрал, выталкивая его из камеры, – кто ж, если не ты… пшел!
Больше я его никогда не видел; полтора года я носил его талисман – вылепленный из хлеба черепок – и маляву, которая была чем-то вроде рекомендательного письма: в ней сообщалось, что я парень что надо, не опущенный. Черепок выкинул, как только оказался дома, через полтора года. Прошелся по развалу, который мать устроила в квартире стариков, посидел на кухне под экономной датской лампочкой, что болталась на толстом ворсистом шнуре (напоминание о советских утюгах) уже лет пятнадцать, спрятался в туалете, мучительно выдавил из себя несколько проклятий, скурил последнюю тюремную сигарету, бросил в дерьмо хлебный черепок Фашиста и несколько раз сдернул; сел у печки жечь барахло, в котором я прошел через все этапы: пуловеры, безрукавки, майки, шапки, шлепки, – всё сжег, вымылся, переоделся и пошел в магазин за вином.
Как меня колотило! Если б кто-нибудь знал… Свобода выворачивала меня наизнанку. Это было похоже на сильную дозу героина после продолжительного курса в реабилитационном центре.
Но свобода моя была уродлива; дом был страшен. Этот дом стоит в Копли до сих пор. Трудно поверить. Тогда-то, в 2003-м, верилось едва ли, а теперь, спустя десять лет, рассудок отказывается принять факт существования этой развалины. Каждый раз, встречая мать, я улавливаю легко узнаваемый запах тления, содрогаюсь и делаюсь с ней невольно грубым: меня приводит в ярость душок, с которым она таскается повсюду, – неужели сама не чувствует?!
Луна. Хриплые голоса невидимок и отчаянно кричащий лед.
Я замер.
Это было неожиданно. Тени двигались. Голоса, снег, хруст.
Так и застыл весь слух. Глаза расширились. В висках застучало.
Ну, вот. Пришли.
Собирался юркнуть в щель между гаражами. Так и стал столбом. Скрежет портовых погрузчиков в отдалении и хруст у крыльца дома, казалось, взяли меня в кольцо. Портовое эхо дышало в затылок, в лицо смеялся лед.
Закружилась голова.
Смех.
Невидимки смеются?
В темноте смех звучит инфернально.
Откуда они взялись?
demons come and demons go
Грохот товарняка. Плевок. И снова – смех. В унисон.