Мы как-то зашли в магазин дяди Ната на Спрингфид-авеню в Ньюарке. Я, конечно, мечтал о настоящих плавках со шнурком, который завязывается спереди. Мне уже одиннадцать лет, и я знаю, что лучше до поры помалкивать, а то ничего не получишь, или они всучат тебе что-нибудь совсем другое. Сам дядюшка тут же выкладывает перед нами обыкновенные трикотажные мальчишеские трусы, которые я ношу с младенчества: вот лучший вариант – быстро сохнут, ничего не натирают.
– Какой цвет прикажете? – спрашивает он. – Может быть, ты хочешь цвета твоей школы?
Я уже заранее краснею, но отрицательно мотаю головой:
– Никакой… Я не хочу эти трусы.
– Как не хочешь? – удивляется папаша. – Это самые лучшие. Ты слушай, что тебе говорят.
– Ну и что? – говорю я. – А из эластика лучше. Я хочу обтягивающие с завязкой.
И тут моя мамочка расплывается в сладкой улыбке:
– Обтягивающие твою маленькую пипку? – с восторгом спрашивает она.
Да, мама, пипку! Вот, эту самую, вот!
Итак, я стою и смотрю на его шланг. Это мне напоминает пожарный брандспойт в конце коридора. Слово-то какое! Как оно замечательно подчеркивает плотскую грубость этого обрубка, безмозглость и одушевленность. Особенно, когда он извергает струю, толщиной и прочностью не уступающими канату. Сам-то я могу выдавить только тоненькую струйку, то, что мама называет «пописать». Это Ханна писает, думал я, у нее вообще не поймешь, откуда течет. «Хочешь пописать?» – обычно говорит мама. Как бы не так, не «пописать», а буравить унитаз, чтоб звенел, водопада хочу, фонтана, потопа, чтоб как у отца, когда мать ему кричит:
– Ты будешь когда-нибудь дверь закрывать? Ну чему от тебя научится сам-знаешь-кто!
Ох, мамочка! Этот сам-знаешь-кто не сумел перенять сама-знаешь-у-кого ни очаровательной пошлости, ни восхитительной грубости, потому что считал это признаками неотесанности! Да, мамочка, я стыдился своего папочки! Всегда, везде, во всем! Меня это унижало!
К дяде Хаиму в нашем доме относились с особым почтением. Он был старше отца, старше всех остальных теток и дядек, единственным, кто родился еще «на той стороне», и говорил с кошмарным акцентом. Дядя Хаим занимался производством, розливом и распространением напитка «Сквиз» – сладенькой газировки, которая подавалась у нас к обеду вместо столового вина. Он был удачливым коммерсантом и грозным отцом семейства. Со своей психопаткой Кларой, сыном Гарольдом и дочерью Марсией он жил в еврейском квартале Ньюарка в собственном доме на втором этаже. Мы к ним потом переехали, на первый этаж, когда папашу перевели в Эссекское отделение «Бостон энд Нордистерн».
Нам пришлось оставить Нью-Джерси из-за разгула в нем антисемитизма. Местные поклонники нацизма устраивали свои сборища в летней пивной, всего за квартал от нашего дома. По субботам, когда мы проезжали мимо, наш папаша осыпал их проклятьями, правда, таким образом, чтобы я слышал, а они нет. Они нам нарисовали свастику на доме, а у Ханны в классе кто-то вырезал такую же штуку на парте ее подружки. За самой Ханной как-то погналась целая шайка малолетних антисемитов, но не догнала. Родители были в панике. А дядя Хаим, услышав об этом, громко рассмеялся:
– А что вы хотите? Живут среди гоев и еще удивляются!
Он всегда говорил: «Евреи должны жить среди евреев, а главное, дети из – это слово он выделял – про-ти-во-по-лож-но-го пола». Я не понимал этого выделения и вообще не улавливал смысла.
Он постоянно тыкал папаше, что тот живет во всего лишь единственном на весь Нью-Джерси доме, населенном евреями, тогда как у них, в Ньюарке, весь квартал еврейский, и во всем округе Викуехик сплошные евреи, а в школе у Марсии из двухсот пятидесяти выпускников всего одиннадцать гоев и только один цветной.
Короче, после некоторых раздумий наш папенька попросил о переводе. Но его шефу не хотелось терять безотказного сотрудника, и он все тянул, тянул. Тогда мама сама позвонила в Бостон, в главный офис компании. Они там жутко переполошились, и мы в 1941 году переехали в Ньюарк.
Как и все мужчины в нашем роду, кроме меня, кузен Гарольд был невысоким и коренастым. Он был вылитый Джон Гарфилд. Моя мать просто обожала племянника. Это выражалось в том, что она говорила: «С такими ресницами, как у Гоши, любая девица получит миллионный контракт в Голливуде», отчего он смущался и краснел. О, она была мастерица по этой части!
Наша школа гордилась Гошей, ему принадлежал рекорд города по метанию копья. В рамках подготовки к новому легкоатлетическому сезону он поднимал гири в отцовском подвале, где дядюшка Хаим держал свою продукцию. Гоша был универсалом, он метал диск, толкал ядро, а однажды, на школьных соревнованиях его поставили в забег вместо заболевшего барьериста, но он споткнулся на последнем препятствии и сломал руку. А его мамаша, тетя Клара, в тот день была не в себе (надо сказать, что она постоянно была «не в себе», и моя дерганая мамочка по сравнению с ней выглядела спокойной, как Гари Купер[15]), и когда Гоша явился к ней с гипсовой лангеткой, она просто шлепнулась на пол в кухне. Как потом говорили: «Последняя соломинка сломала спину верблюду».
Тогда Гоша был для меня кумиром. Я тоже мечтал, что меня возьмут в сборную школы по легкой атлетике и я получу трусы с разрезами, в которых будет так свободно мускулистым бедрам.
В 1943 году, накануне призыва в армию, Гоша затеял помолвку с Алисой Дембовски. Она тоже была гордостью школы, ее талант состоял в том, что она на ходу управляла оркестром, виртуозно размахивая не одной, а сразу двумя дирижерскими палочками. Они ее слушались беспрекословно: катались по плечам, скользили по рукам, неожиданно появлялись между ног, взлетали над головой чуть не на двадцать футов и неукоснительно возвращались в ее ловкую ладонь, чтобы обратно взлететь. Когда же изредка они отскакивали и падали, то она только качала головкой: «Ай-я-яй, Алиса!» – вот за это, наверное, Гоша ее и полюбил, меня-то она покорила именно этим. Как она легко и радостно прыгала на площадке в ореоле длинных светлых волос, в коротенькой юбочке, в беленьких чулочках, в беленьких ботиночках! А ножки длинные, сильные! А ляжки! Ай-я-яй, Алиса! Просто картинка!
И ее глупая гойская красота, и то, что она форменная безнадежная шикса[16] – все это повергало в уныние Гошино семейство. Мои тоже очень расстраивались, а прочая общественность, похоже, наоборот, сильно гордилась тем, что в нашей школе, где и дети, и учителя почти сплошь евреи, столь заметных успехов добилась нееврейская девочка. Но, с другой стороны, когда объявлялся «смертельный трюк» и Алиса под барабанную дробь жонглировала горящими факелами, рискуя опалить свои ангельские титечки, то, несмотря на охи и ахи, на бурные аплодисменты и восторги, наши успокаивали себя исключительно практическими соображениями о том, что это все гойские штучки, а нормальному-то человеку и в голову не придет себя поджаривать.
Так же у нас относились к спорту вообще, а к футболу – особенно. Кому нужна эта глупая слава, если за нее надо биться в кровь? Кому нужна какая-то победа в какой-то игре?
– Гоша, я тебя умоляю! Брось эти гойше нахис[17]! – взвизгивала тетя Клара. Ей было абсолютно непонятно, как можно получать удовольствие от забав инородцев. Кому это надо?
Наш оркестр регулярно получал призы и благодарности, зато футболисты еврейской школы не годились никуда. Родителей это не заботило, а мы искренне огорчались поражениям, хотя понимали своими детскими мозгами, что это еще не конец света. Мы распевали на трибунах школьный гимн и этим утешали нашу вечно проигрывающую команду. Там были приблизительно такие слова:
Мы футболисты из еврейской школы.
Мы не едим ветчину,
Мы едим мацу.
Славься, славься, наша еврейская школа
Викуехик-хай!
Да, мы проиграли! Ну и что? Да, мы не едим свинину. А что тут такого? Мы же евреи и этого не скрываем. Мало того, мы этим гордимся! И маца… ну, конечно, не каждый день, а на праздник-то – сколько угодно. И мы нисколько не хуже вас, гоев. Вот вы нас обыграли в ваш дурацкий футбол, вы тут уродовались на площадке, а мы и не думали упираться из-за какой-то ерундовской победы, мы, евреи, по мелочам не размениваемся, поэтому мы лучше вас! Мы, евреи, вообще, лучше всех!
Там еще были такие слова, меня Гоша научил:
Все, кто болеет за Викуехик-хай,
Поднимайте хай!
Я постепенно понял причину злости и раздражения, которые вызывали у моих родителей инородцы. Дело в том, что гои претендуют на некое превосходство, тогда как на деле всё строго наоборот: мы выше их, потому что они нас презирали и ненавидели.
Но я вот что думаю: а если мы их ненавидим, тогда как? И как понимать то, что случилось с Алисой и Гошей?
Когда стало ясно, что ничего не помогает, в воскресенье позвали раввина. Я подсматривал из-за занавески в гостиной и видел, как он торжественно шел большими шагами в своем долгополом пальто уговаривать Гошу отказаться от Алисы, не отдавать себя в руки смертельных врагов. Он готовил Гошу к бар-мицве и меня, наверное, будет, с ужасом думал я. Рабби Вор-шоу провел целый час с непослушным мальчишкой и его отчаявшейся родней. «Целый час времени!» – подчеркивали потом, будто этот один факт сам по себе уже что-то значил. Но не успел раввин покинуть дом, как наверху так загремело, что с потолка посыпалась штукатурка, затем хлопнула дверь. Я кинулся в спальню, потому что окна в ней выходили на другую сторону, и выглянул из-за шторы. Во дворе метался Гоша, за ним его лысый, как Ленин, папаша, а следом целая толпа остальных родственников, которые пытались предотвратить взаимоуничтожение отца и сына, полных решимости стереть друг друга в еврейский порошок.