Либидо — это подсознательное, расположенное в таламусе, находящемся в задней доле мозга, что уводит меня к далеким урокам географии в Телме, штат Алабама, и к грустным, но привычным воспоминаниям о мисс Флориде Деймз, преподававшей там географию, и бывшей старой девой, безнадежно приближающейся ко времени выхода на пенсию или не упоминаемой смерти, которую я сейчас упомянул, как человек во сне открывает закрытую дверь, несмотря, или, напротив, из-за того, что ужасно боится того, что находится за этой дверью.
Итак, я возвращаюсь к урокам географии в седьмом или в восьмом классе, урокам мисс Флориды Деймз в школе города Телмы. Приближается весна, воздух отравлен чувственной томностью, вроде той атмосферы, что существует и преобладает в моих «голубых сойках».
(Чуть не сказал: «В голубых джинсах».)
Фатальным образом однажды мисс Деймз вошла в класс не одна, а со своей маленькой не поющей канарейкой в маленькой мягко поблескивающей клеточке из тонких проволочек: выглядело это, словно она принесла с собой образ неизбежного одиночества, в котором она скоро окажется, и которое не будет мягко поблескивающим и тонким, как проволочки с раскачивающейся жердочкой для любимого сотоварища. Пара девчонок хихикнули, некоторые парни ухмыльнулись, а она кивнула им своей мелко завитой головой, как будто благодарила за скромные аплодисменты, потом ободряюще кивнула канарейке и поставила клетку на свои стол, заметив: «Она сегодня была так перепугана, что я не смогла оставить ее дома», и даже самые бесчувственные тупицы в классе должны были понять, хоть и смутно, что говорила она больше о своем собственном, а не о канарейкином страхе. А потом она села и сказала: «Если она кому-нибудь мешает, пожалуйста, скажите, и я…»
Она не сказала, что: не думаю, что она убрала бы ее. Я думаю, что мисс Флорида Деймз боялась остаться без своей канарейки, желтой, как масло, в клетке, желтой, как тонко раскатанное золото.
Однако присутствие канарейки не больше успокоило ее нервы, чем ее нервное состояние успокоило канарейку. Она начала все больше и больше беспокоиться. Как будто буря из крыльев поднялась в узенькой клетке, и коралловое ожерелье дрожало, и ее голос дрожал вместе с ним, и канарейка прыгала в полном соответствии с ее все возрастающим беспокойством.
— Роджер, будь добр…
(Она остановилась, глотая воздух.)
— Разверни, пожалуйста…
(Глоток воздуха.)
— Карту мира, которую я получила от судоходной компании Р&О в Мобиле.
Роджер — высокий мальчик с первого ряда, и когда он после долгих колебаний встал, чтобы выполнить ее просьбу, ширинка его плисовых штанов вздулась, как будто он предавался похотливым мыслям то ли о мисс Деймз, то ли о ее канарейке или о большой цветной карте мира. Она неоднократно рассказывала нам, что карту ей подарили в головном офисе судоходной компании Р&О в Мобиле двадцать пять лет назад, когда она ездила в отпуск на Гавайи. По причине, которую она никогда не называла, но связанной, наверное, с ее стоимостью, каждый раз, когда она вешала эту карту, дружеский подарок от компании Р&О с ограниченной…
(Ограниченной в чем? В ее возможностях тратить деньги в то лето? Естественно, не в географических деталях карты.)
Снова девчонки хихикают, парни ухмыляются, Роджер вспыхивает и пытается протиснуться в узкое пространство между смущением и гордостью за вздутие своего субэкваториального указательного знака, и дергает карту с яростью насильника, и мисс Деймз вздыхает, и коралловое ожерелье подпрыгивает на ее узкой грудной клетке. Девочки хихикают, парни ухмыляются, канарейка дико прыгает, а мисс Деймз наконец находит в себе силы, чтобы приказать:
— А теперь покажи нам Маркизские острова.
(А меня занимало только одно: «Расстегнет ли он ширинку, чтобы показать их своим?..»)
Он стоял у доски, беззвучно, как канарейка, и тоже начал ухмыляться.
— Роджер, Маркизские острова, где они?
Безголосая до того канарейка издала громкое «Чи-ип», и класс взорвался смехом, а через пару минут распахнулась дверь и в класс ворвался директор, помчался прямо к столу, схватил клетку одной рукой, худой локоток мисс Флориды Деймз другой, прокричал: «Все по домам», когда уже был в дверях с ними обеими, и гам учеников географии внезапно прекратился, а мисс Деймз, пройдя несколько шагов по коридору, начала плакать, как будто ее смертельно обидели.
Я уходил из класса последним, после того, как все помчались из него так, словно в нем бушевал пожар, многие даже прыгали в окна, выбросив перед собой портфели и ранцы, но я остался в теплом пахнущем мелом помещении, подошел поближе к карте компании Р&О, бездумно разыскивая Маркизские острова и обнаружив Соломоновы наверху длинного архипелага маленьких островков, назывемого Луизиады. Я и сейчас вижу их так же отчетливо, как видел тогда в опустевшей томности школьного класса в Телме.
Где находится либидо, воспаленное либидо? В подсознании, конечно, и это так же точно, как то, что остров Сан-Кристобаль находится на западной оконечности архипелага, называемого Луизиады, только либидо выступает гораздо сильнее, и цвета его ярче, потому что оно так воспалено из-за отсутствия неверного Чарли, куда сильнее выступает и куда больше воспалено.
— Истерика, обратитесь к доктору.
Никогда ничего не имел против географии и мисс Деймз…
Но я уже обращался к докторам и не собираюсь обращаться к ним снова, лучше мне увидеть Большого Лота и Чарли, интимно уединившихся в темной нише у Феба, чем когда-нибудь еще хоть одного доктора в жизни, с воспаленным либидо, с истерикой и с чем угодно.
(Я могу продолжать, а вы можете остановиться, когда вам угодно…)
А кстати, кто вы? Мне всегда приходится знакомиться с человеком дважды, потому что при первой встрече меня охватывает такая паника, что я тут же забываю имена.
После бокала французского вина: «Простите, я не расслышал ваше имя», — хочу я или нет, но толика южного благородства в моей природе, или просто…
Воспаленное либидо, любимые контуры…
Гавайи-50 находятся на Сандвичевых островах где-то в подозрительно колеблющемся месте между, извините, никогда не помню названия.
Но у меня есть одно качество, на которое вы можете положиться. Я не бесчестен. Я не пишу на своих чистовиках «непонятно» или «неслыханно», что не значит, конечно, что они не существуют как ограничения моему либидо на черновиках — на письмах с отказами или на старых пыльных картонках, что когда-то приносились для моего любовника номер один вместе с рубашками из прачечной под названием «Ориентальная». Я вскакиваю от своего BON АМI с криком: «Лэнс!», и крик этот эхом отдастся во всех наполненных паникой коридорах моей памяти, девять десятых которой погружено в темные, холодные воды, как тот айсберг, что мягко, но фатально проткнул «Титаник» в его первом «непотопляемом» рейсе через Атлантику, и так я думаю о смерти, его — уже свершившейся, и моей — уверенно теперь приближающейся, и как оркестр играл и большом бальном зале этого самою большого в мире парохода, и как танцующие не поняли, что предвещает этот легкий толчок.
Лэнс реверберирует во всем пустом пространстве склада, большом, как мое сердце в этот момент в «голубой сойке»…
Так что я делаю? Я бегу в импровизированный туалет и плещу воду, чудом не замерзшую, себе в лицо, воспаленное, как мое либидо, и понимаю, что моя хроническая истерия увеличилась за счет жара Чарли, как мое либидо — за счет его отсутствия.
Что тот древний мореплаватель сказал свадебным гостям? Оставайтесь, и я вам расскажу?
Сердечное приглашение.
По-настоящему самонадеянный человек тот, кто не приходит на банкет, на который его приглашали, и не посылает писем с отказом — мои комплименты Жюлю Ренару…
Или это: Сара Бернар спускается по винтовой лестнице, как будто она стоит, а лестница раскручивается вокруг нее. В ее салоне — никаких стульев, только роскошные шкуры и подушки, чтобы прилечь, и у нее было пять пум, которых церемониально вводили ливрейные лакеи на цепях, да, и тех и других, и пум и лакеев, вводили на металлических цепях, плен, заковывание в цепи, любовь.
Успех «Сирано» Ростана и ее ярость, что она не играет в нем, потому что она не Коклен, но она не показывает вида, она мчится из своего театра в его, и она восклицает Ростану: «Я сократила свою сцену смерти, чтобы увидеть ваш последний акт». И если один артист может это сделать ради другого, мир еще не потерян.
Но это было на несколько лет позже. А еще я помню такой стишок о Саре:
— Насколько тонка эта Сара Бернар,
Так же тонка, как тень?
— Нет, тоньше, сынок, — отец отвечал, —
Как тень ото льда в летний день.
А про Дузе я не помню ни одного стишки, только то, что она умерла во второсортном отеле в американском городишке без всяких перспектив на прощальный тур. А про Сару Бернар вспомнил еще один: