Леонтий Раковский
Изумленный капитан
(исторический роман)
Возницын отложил в сторону циркуль и потянулся.
Работать больше не хотелось: устали глаза.
Солнце село где-то там, за Васильевским, и в низенькой комнатке быстро темнело.
Возницын встал, снял с гвоздя порыжелую Преображенскую шинель (шили пять лет назад, в первую гардемаринскую зиму) и стал натягивать шинель на плечи.
Шинель была узка и коротка.
Длинные ноги казались оттого еще длиннее.
Сгибаясь в дверях, Возницын шагнул за порог.
– Саша, ты куда это, на ночь глядя? – окликнула из кухни сестра.
Возницын остановился.
Матреша, Матрена Артемьевна, контр-адмиральша, жена Ивана Синявина, сидела у кафельной печи с вязаньем в руках.
Матрена Артемьевна смотрела на брата ласково и в то же время испытующе.
Глаза у нее были, как у всех Возницыных, – серые, большие. А голос спокойно-вкрадчивый, точь-в-точь как у дядюшки Прокофия Богдановича.
– К Борютину. К нему из подмосковной человек с хлебом приехал. Может быть, маменька что-либо сказывала…
Возницын нахлобучил треуголку и вышел.
Взяла досада: двадцать один год, не сегодня-завтра – мичман, не сегодня-завтра – поход с царем, а тут – как за маленьким. Надоело! К чорту!
Он, в сердцах, хлопнул дверью.
Выйдя из дому, Возницын мгновение смотрел на громадный, расстилающийся перед ним, голубой в вечерних сумерках, оснеженный луг, на заиндевевшую башню Адмиралтейства, на мазанковые домики Морской академии, ставшие у Невы.
Воя, поскрипывая на морозе полозьями, тащат от Невы на дровнях бочку с водой каторжники.
Вон у ворот Академии, с мушкетом в руке, зябнет на карауле Митька Блудов из 2-й роты. Стучит нога об ногу настывшими башмаками. Замерз, бедняга. Недаром он так внимательно провожает глазами кузнецов, которые ватагой, не разбирая дороги, идут по снегу напрямки от Адмиралтейства к Петровскому кружалу.
А на обезлюдевшем морском рынке по втоптанному плотно, почерневшему снегу ходит с мешком какая-то баба. Она собирает клочья сена.
Такая знакомая, привычная картина.
Возницын круто, как по команде, поворачивается и шагает к Греческой слободе, туда, где над царским Летним садом каркают вороны.
Замерзшее окно оттаивало. С подоконника по глиняной стене текло на пол.
Савка Борютин-меньшой, шестнадцатилетний гардемарин, вытирал тряпкой подоконник.
В крохотной комнате, где стояли гардемарины, отец и сын Борютины, негде было повернуться.
Пришли все свои, московские: Сашка Возницын, Андрюшка Дашков. Соседи. Да прибежал всегда чуявший издалека, где пахнет выпивкой, торопецкий князь Масальский.
Посреди комнаты, у колченогого стола, сидел сам хозяин, обрюзгший сорокалетний гардемарин класса арифметики Лука Борютин. Сонными глазами он тупо глядел перед собой. Видимо, завалился после обеда спать – приятели помешали.
На широких нарах, заменяющих Борютиным кровать, свесив ноги, полулежали Возницын и его закадычный друг Андрюша Дашков.
Востроносый и востроглазый князь Масальский переминался у печки с ноги на ногу, как застоявшийся жеребчик. Ему не терпелось: хотелось скорее-скорее за чарочку.
Хлопая руками по небеленным кирпичам, князь Масальский сказал:
– Ну, и холодно же у вас, господа морская гвардия! Печь-то, поди, с Покрова не топлена?
– Зачем с Покрова? – отозвался Борютин меньшой. – Намедни топили: я из Адмиралтейства щепы приносил!
– Грек, сволочь, прости господи! А еще галерным капитаном называется. Нет того, чтобы постояльцам протопить, – почесывая под мышками, сказал Борютин-большой. – Разве ж это гоже: мне, дворянину, мерзнуть как холопу последнему? Дома у нас, помнишь Артемьич, – обернулся он к Возницыну, – хоть столетнюю сосну вали, кому какая досада! А здесь ивового прута не срежь: царь Петр шкуру спустит!
Помолчали. За дверью, на хозяйской половине, надсаживаясь, ревел ребенок.
– Савка, а ты пошел бы, пошарил где-нибудь у соседей, – сказал флегматичный толстяк Андрюша Дашков.
– Да где же теперь шарить – все заперто. А если у кого и лежало на дворе, так разве под снегом сыщешь? Это тебе не осенью.
– Я шел давеча от почтового двора – видел: недалеко отсюда, так на норд-ост, у одной мазанки еще забор уцелел. Сбегаем, Савка, мигом наломаем! – оживился князь Масальский.
Савка заколебался.
– Светло, зори не пробили. Увидят.
– Кто тебя увидит? На улице – ни души, этакой мороз! А шлахбомы еще не опускали, – сказал Дашков.
– Ты только полушубок не надевай! Возьми Сашкину преображенскую шинель, – застегиваясь, говорил Масальский. – В случае чего мы оба в шинелях – сойдем за солдат из полицмейстерской канцелярии. Мол, забором давно не велено на улицу строиться, а вы!.. Идем!..
– Зря вы это делаете, – сказал Возницын, снимая с плеч шинель. – Нехорошо таскать чужое…
– Не слушай этого законника, Савка! Ступай! – уговаривал Андрюша.
Савка надел шинель, взял с лавки треуголку и, видимо, без особого удовольствия направился к двери.
В дверях Масальский пропустил Савку вперед. Обернулся и, подмигивая товарищам, сказал Борютину-большому:
– Готовь припасы, Лука, – сейчас яишенку можно будет зажарить. Забор не сломаю – шлахбом притащу!
– От Масальского всего станется, – засмеялся Возницын, кутаясь в заплатанный савкин полушубок.
– Савка, ты что там возишься, поел бы лучше, – обернулся к сыну Борютин-большой.
– Я наелся, тятенька! Не хочется, – ответил Савка.
Он сидел на корточках перед печкой и глядел на догорающие угольки. В руках у Савки была какая-то деревянная трость: Савка помешивал ею в печке. Конец трости обгорел, обуглился и стал похож на клинок шпаги. От него тянулась в печку тоненькая струйка дыма.
– Видно, по маменьке, по сестрицам стосковался, – тихо заметил Возницын. – Савка, поди-ка, посиди с нами! – тронул он Савку за плечо.
– Брось, Савка, не горюй, ты, ведь, гардемарин! Пойди, выпьем, – сказал князь Масальский, протягивая Савке чарку.
Савка не обернулся – он продолжал молча сидеть у печки.
– Ну и сын у тебя, Лука! Лучше отца родимого: отец пять лет в арифметике сидит, а сын за год в геометрию шагнул! Обогнал батьку, ай да Савка! – пьяно захихикал Масальский, лукаво подмигивая Возницыну.
Борютин-большой ничего не сказал – сдержался. Только с презрением вскинул глаза на Масальского.
А князь Масальский, забыв и о нем и о Савке, уже кричал прямо в лицо разрумянившемуся Андрюше Дашкову:
– Поручик Пасынков – дурак! Я лучше его экзерцицию понимаю! Подумаешь, он меня будет учить, как надлежит отдавать комплемент генералитету. Конечно ж, не от ноги, а на караул с плеча! Было б кого слушать, а то – солдатского полку поручик…
Борютин-большой снова обернулся к печке. Савки там уже не было: он лежал поперек нар, уткнув голову в подушку.
– Сколько я в первые годы слез пролил, как привезли сюда! – улыбнулся Возницын.
– Тебе, Артемьич, все-таки легче было – ты до царского смотру уже в иноземной слободе учился. Помнится, я возвращался из Москвы, а тебя матушка везла заплаканного…
– Ехали к Густаву Габбе, который содержал немецкую и латинскую школу, – ответил Возницын.
– Вот видишь, ты уже до Питербурха в чужих людях жил. А его, – Борютин кивнул на сына, – прямо из девичьей взяли. Парню только шестнадцатый год с Успенья пошел. Ему бы в свайку играть да голубей гонять, а он тут, бедненький, над радиксами всякими, прости господи, должен корпеть да проклятый вахтенный диурнал писать!
Борютин досадливо махнул рукой, налил чарку водки и залпом выпил. Задышал редькой и чесноком в лицо Возницыну:
– Э, будь я побогаче, я б тогда, ей-ей, на смотр не явился б! Как наш Веревкин, что юродство на себя напустил. Драгун за ним приехал, а он залез по уши в сажалку и дурным голосом оттуда кличет. Правда, Веревкину это дорого стоило, да зато теперь он сидит спокойно в вотчине, на медведей ходит, а мы тут – ровно цыгане какие…
Борютин отрезал холодного пирога с морковью и жевал.
Возницын задумчиво смотрел на оплывающий в медном шандале огарок свечи.
За пять лет совместной жизни в академии он наизусть знал все рацеи Борютина-большого.
Возницын знал, что Борютин сейчас начнет проклинать и море и Санкт-Питербурх («Согнали на край света, а чего мы тут не видали? Пусть по морю тот и носится, у кого своей земли мало, а у нас – слава те, господи!). Знал, что будет неодобрительно отзываться о готовящемся низовом походе („Только что замирились – опять воевать! А зачем нам этот поход? Без сарацинского пшена или шелков персидских не обойдемся? Лучше дома за сохой ходили б – больше проку стало бы!“).