— Пишем.
Она забежала за ширму и стала шумно раздеваться.
Бубенцов подумал и тоже прошел за ширму.
Наступил апрель. На тротуарах и мостовой снега уже не было. Кое-где во дворах он еще лежал, но жалкий, прибитый жарким солнцем, распуская грязные слезы-ручьи по сырой, пахучей земле. Звонко чирикали воробьи, быстрые, юркие, всегда чем-то занятые и торопящиеся, как заправские москвичи. На тополях наливались почки, зацвела верба.
Илья шел Девичьим полем, вдыхая пряный, весенний воздух. Он давно не выходил на улицу и теперь у него легко и приятно кружилась голова. Это напомнило ему состояние, когда он, еще мальчиком, после скарлатины, впервые, также весной, вышел на воздух. То же головокружение, то же ощущение радости жизни.
Сегодня утром он сделал последний мазок на своей картине. Закончен двухлетний труд.
Через полмесяца, на весенней выставке картина будет выставлена.
… По голубому, как река, небу медленно плыли облака. Перекликались синицы в кустах боярышника за чугунной решёткой забора. Под ногами хлюпала вода.
Весна… Весна…
— Илюша!
Он обернулся и увидел догонявшую его Машу. Она была в легкой до колен серой юбке, весенней короткой жакетке и в фетровом простеньком берете, из-под которого выбивались кудряшки черных волос. На похудевшем личике заметно усилились веснушки и двумя прозрачными озерками светились голубые глаза. Сочные, отвернутые губы маленького рта раскраснелись и слегка обветрились. Еще сильнее, чем зимой, от нее веяло свежестью и чистотой.
— Машенька! — искренне обрадовался Илья. — Вот хорошо, что мы встретились.
Она подала ему руку, радостно поблескивая голубыми глазами и смотря на него снизу вверх.
— И я рада! — сообщила она.
— Ну и хорошо. — Илья взял ее под руку. — Вы далеко?
— Нет, к монастырю, к подруге на минуту. Как вы это время жили?
— Как я жил? — переспросил Илья, прижимая теснее ее локоть. — Чудно, Машенька. Подходил к финишу и поэтому ни черта не соображал и не видел. Митрофановна говорит — совсем извелась со мной. Но зато теперь отдых. И, пожалуй, надолго.
— Вот это я одобряю! Скажите, Илюша, — она беспокойно заглянула ему в лицо, — только прямо и честно: картина вас удовлетворяет?
— Никогда еще в жизни ни одна моя вещь не удовлетворяла меня.
— А эта?
— Пожалуй, тоже — нет.
— Ага, ага! — засмеялась Маша. — Это хорошо! Если у вас «пожалуй», значит ваша вещь, спорю, не плохая. Я рада.
— Не спорьте, Маша. Боюсь, что можете проспорить.
— Не хочу проспорить, не могу проспорить… я вас уже знаю, — тихо добавила она.
— И я вас.
Весна катилась ручьями, шумела детворой, пахла набухающими почками, текла радостной и пьяной волной любви по крепко прижатым друг к другу рукам, и сердца бились одним ритмом, горячим ритмом любви.
Он расстался с Машей возле Пироговской больницы, условившись встретиться вечером.
Илья усердно начищал ботинки. Кто-то робко позвонил. С ботинком в руке Илья пошел открывать.
Это был Горечка Матвеев, как всегда, вполпьяна.
— Прости, Илюша, я брат, того… на минутку.
— Проходи, проходи… а галоши где?
— Тово… забыл дома.
— Пропил? — сурово спросил Кремнев. — Ноги вытри…
— Обязательно, обязательно… — согласился Горечка, усердно шаркая грязными подметками о половик.
— Пропил, галоши-то, говорю? — повторил Илья.
— Н-нет… зачем же. За-был… дома… Я войду, Илья.
— Входи, входи.
Они вошли в комнату. Горечка уселся на диван, вытащил махорку и стал скручивать цыгарку.
— Погоди, — остановил его Илья. — У меня, брат, сегодня отличные папиросы. — На-ка!
Он достал из кармана нераспечатанную пачку «Беломорканала» и протянул Горечке. Точно священнодействуя, Горечка осторожно открыл ее, вытащил толстую папиросу и аккуратно закрыл отвернутый кончик обертки.
— Возьми себе. У меня еще есть одна в другом кармане. Возьми, — предложил Илья.
Горечка сунул пачку куда-то за пазуху.
Натягивая свежие носки, Илья неторопливо спросил:
— В третий раз интересуюсь: галоши пропил?
Вздохнув, Горечка тихо ответил:
— Пропил…
— Когда?
— Вчера…
— Зачем же ты?…
— С утра, опохмелялся.
— Подметки на башмаках целы? Покажи-ка!
Подметки оказались вдребезги разбитыми, а из
левого ботинка большой палец наполовину высовывался. Носков не было: ноги завертывались Горечкой в тряпку.
— Леший тебя возьми! — рассердился Илья, — сдохнуть хочешь? Митрофановна! — крикнул он в комнату старушки. — Идите-ка сюда!
— Что еще?
— Смотрите-ка, как Горе по свету ходит… И не боится ничего. Нет, нет, дружок, показывай, показывай… Нечего! — настаивал Илья.
— Батюшки-светы! — всплеснула руками старушка. — Один другого чище! Один без шапки уйдет на улицу, лишь бы кисточка в руках была, другой голыми ногами по вешним лужам шатается.
— Митрофановна! Дайте ему, пожалуйста, мои старые ботинки, они где-то за сундуком валяются… Не стоило бы, ну да ладно… И носки мои отдайте… коричневые.
— Покажи картину… — робко попросил Горечка.
— Нельзя. Ты что-нибудь напечатал новое?
— Нет… — упавшим голосом ответил Матвеев. — Написал много, хорошо, да ни черта не принимают. Идеологически, говорят, не выдержано. А я ответил, что никогда хвалебных дифирамбов писать не буду… Ну, поссорились с редактором. У вас, говорит, упаднические стихи, а нам нужны такие, чтобы созвучны были эпохе, созвучны нашему бурному социалистическому строительству… Да, поругались крепко. Я ушел.
— Какие же ты стихи принес ему?
Горечка достал из кармана пиджака ученическую синюю тетрадь, вынул из нее листочек и подал Илье.
Илья взял листок и подошел к свету. «Сон» — прочел он название стихотворения.
Чуть колышется тополь,
Майским шелком звеня,
Тебе снится Акрополь —
Колыбель афинян.
Солнцем залиты камни.
Горд и тих Парфенон.
Веет сказочно-давним
От суровых колонн.
В каждой строчке триглифа,
На узорах меча —
Слово древнего мифа
И столетий печать.
И под куполом синим
Мир так чист и хорош.
К храму Ники-богини
Ты тихонько идешь…
Мир чудесный, забытый
Лег под синюю ширь…
На горячие плиты
Пали капли души…
Кремнев сложил листочек и вернул Горечке.
Стихи ему понравились. Он всегда верил в то, что Горечка способный и, пожалуй, талантливый человек.
— Хорошие, Горя, стихи. Молодец! — одобрил Илья. — Плюй на редакторов! Все они сволочи. Ты вот что: хорошие стихи пиши для себя, а плохие, так чтоб, знаешь, со Сталиным, да с красным знаменем… по фунту за полчаса наляпай и — хлоп под псевдонимом в редакцию. Все-таки зарабатывать надо, чем-то жить надо…
— Ни за что! — воскликнул Горечка. — Как тебе не стыдно, Илья! Меня учишь, а сам небось всё попродал, а на халтуру не разменялся… А почему же я должен? Почему?
Он вскочил. В белесых глазах его сверкали слезы.
— Ну ладно, ладно. Ты прав. Извини. Размениваться никому не следует. Только чем ты жить будешь?
— Это мое дело! — сердито ответил Горечка и снова сел. — Камни грузить буду.
— Комплекции нет у тебя нужной.
— Ну, чорт возьми, пивом же я сумею торговать?
— А вот это дело! — смеясь, согласился Илья. — Ну, извини, Горе, мне идти надо.
— Куда?
— К Денжиным. Пойдем со мной?
— Нет, Илья, не пойду… Я уж, знаешь, в приличных домах совсем… того… давно не бываю… Стыдно, знаешь… Да и духом я что-то пал.
— Чепуха, идем! — упрашивал Кремнев.
Ему в самом деле хотелось забрать Горечку с собой, хотелось по двум причинам: во-первых, рассеять мрачное настроение поэта, а во-вторых, удержать его от того, чтобы к ночи Горечка не напился. Но Горечка категорически отказался.
У трамвайной остановки Горечка нерешительно попросил:
— Илья… если можешь… дай три рубля. Понимаешь… надо обязательно… долг…
— Понимаю… — улыбнулся Илья, доставая деньги. — Смотри, больше четвертинки не пей.
— Н-нет, конечно.
Шаркая по асфальту старыми ботинками Ильи, согнувшись, Горечка пропал в темноте переулка.
Маша давно ждала Илью, сама открыла ему дверь. Илья вдруг подумал, что, собственно, хорошо было бы совсем не заходить к Денжиным, а просто пригласить Машу прогуляться. Быть только вдвоем весь вечер — что может быть лучше!
— Машенька, стоит ли мне заходить к вам? Мне очень хочется с вами вдвоем куда-нибудь сходить погулять… Такой вечер! Идемте, а? Маша?