После ночного холода и тумана день выдался такой, какого не бывало и в начале июля, в самую жаркую пору лета. Лёгкий ветер, потянувший с востока, увёл все дымные тучи, надвигавшиеся от горевших лесов, захватив по пути и серые облака тумана, нависшие на горных вершинах. Было ясно и тепло. Несколько плоское небо полярного горизонта сияло бледной синевой, не запятнанной ни одним облачком. Солнечные лучи весело переливались в светлых струях речки, бежавшей по камням. Эуннэкай шёл и думал. Что, если стадо убежало совсем и не вернётся обратно? Конечно, Эйгелин не обеднеет от этого: у него есть ещё четыре больших стада. Кутувия уйдёт к старшему брату, Тнапу, но ему и Каулькаю придётся плохо, Эйгелин в гневе страшен. Разве не бросился он с ножом на ламута Чемегу, когда дочь Чемеги, купленная для Кэргувии, убежала ночью в свой родной стан, а Чемега не хотел вернуть калыма, как было условлено? И разве Эуннэкай не видел, как он колотил кольцом от аркана прямо по лицу своего третьего сына, Эттувию, когда у того ушёл немногочисленный "отрывок" от стада.
Впрочем, не за себя лично больше всего опасался Эуннэкай. Пусть Эйгелин бьёт его арканом, пусть заколет насмерть, пусть переломает кости, как чаунцы переломали его старшему брату на Весеннем Торгу, пусть ударит его ножом в грудь, как убивают худого пыжика весною на еду! Он заслужил всё это. Да! Пусть они зарежут его и едят его тело, ибо он заставил их потерять так много священных животных, дающих человеку еду и жизнь!
Но мщение Эйгелина не ограничится им одним. Он прогонит со стойбища старую Нэучкат, и она пойдёт пешком скитаться по пустыне, ибо все олени Каулькая ушли вместе со стадом Кутувии и не осталось ни одного, чтобы запрячь широкие сани и увезти хоть шатёр и три столба, основу людского жилища. Пойдёт Нэучкат по пустыне, питаясь кореньями и дикими травами. Ещё захочет ли какой-нибудь житель дать ей пристанище? И Каулькая прогонит Эйгелин, и никто из соседних владельцев не захочет принять к себе пастуха, который так беспечен, что отпустил стадо. Но у Каулькая крепкие ноги. Он уйдёт на другой конец Камня или туда, где Морской Чаун (Малый Чаунский пролив) наполняется солёной водой во время северного ветра, а потом мелеет, открывая дороги на далёкие пастбища острова Айона, как рассказывают старики, впервые пригнавшие стада с северной стороны на Камень. Уйдёт Каулькай, опираясь на своё копьё, и Эуннэкай больше не увидит его. Сердце Эуннэкая болезненно сжалось. В этом нехитром и незлобивом сердце таилось глубокое, полубессознательное обожание высокого и статного брата, который во всех отношениях мог служить идеалом чукотского "хранителя стад". Эуннэкай забыл и про боль в груди, и про больную ногу и быстро шагал по каменистому берегу, опираясь на посох и свободный от обычной ноши чуть ли не в первый раз. Растительность на берегах реки снова принимала более разнообразный характер. Все кусты, травы и цветы полярной и альпийской флоры поднимали ему навстречу головы, немного утомлённые бездождием и зноем, ибо полярные растения также предпочитают сырость и холод. Из неплотных каменных расщелин выглядывали жёлтые, алые и голубые венчики, которым ещё не дано имени на языке человека, похожие то на незабудки, то на колокольчики, то на лилии. Кочап (полярный одуванчик) поднимал свои жёсткие головки, опушённые белым пухом, похожим на клочок заячьего меха. Жёсткие пучки дикого лука, похожие на стрелы, маленькие кустики макарши, напоминавшие связки полуобдёрганных зелёных перьев, выглядывали среди нежных стеблей "гусиной травы". Дальше абдэри (чемерица) протягивала широкие листья, под которыми прячутся злые духи, когда Тенантумгин ударяет копьём в основание неба, производя гром. Белые цветочки попокальгина расстилались по земле. Колючий шиповник смыкался непроходимой чащей прямо поперёк его дороги, путая свои иглистые ветви с корявыми побегами низкорослого ольховника и с тальником, проникающим всюду.
Эуннэкай прямо пробирался сквозь кустарник. Жёлтый Утэль бежал трусцой сзади на своих коротких ногах.
Верховье Андильмы ничем не отличалось от Мурулана. Вдали мелькали белые линии наледи. Можно было подумать, что это та самая, от которой несколько часов тому назад разошлись в разные стороны чукотские пастухи. Выйдя из густой тальничной заросли и вскарабкавшись на уступ, идти по которому было гораздо удобнее, Эуннэкай вдруг остановился и стал внимательно всматриваться вперёд. Два или три смутных силуэта мелькнули на далёком расстояний пред его глазами. То конечно, были олени. Уж не их ли стадо? Эуннэкай побежал вперёд по каменным плитам, поросшим мхом, подпрыгивая на одной ноге, а другою подпираясь, как костылём, и помогая себе своим крепким посохом с широким роговым набалдашником, укреплённым на конце.
Он напоминал большого линялого гуся, убегавшего от собаки и помогающего себе на бегу беспёрым крылом.
С уступа открывался вид на широкое поле, покрытое крупными кочками и поросшее мелким тальником. Местами между кочками блестела вода, назло засухе сохранившаяся в этом месте. Стадо оленей, рассыпавшись между купами мелких кустов, паслось на поле, ощипывая тонкие тальничные веточки и вырывая болотные травы из влажной почвы. Одного беглого взгляда было достаточно для Эуннэкая, чтобы определить, что это олени не те, которые недавно ушли у него. Их было меньше, и наружный вид их был совсем иной. То был крупный олень на высоких ногах, большей частью светло-серого цвета, с развесистыми рогами и длинной вытянутой головой. То было ламутское стадо. Пастухов не было видно. Ламутские олени гораздо смирнее чукотских, и пастух может беспечно засыпать в стаде, не опасаясь, что его животные убегут, воспользовавшись его оплошностью. Эуннэкай отправился к ламутскому стаду, рассчитывая всё-таки узнать что-нибудь от пастухов о своих потерянных оленях.
Стойбище было совсем близко. Он сперва не заметил его из-за леска, у опушки которого оно было раскинуто, но теперь прямо направился к нему.
Пять небольших шатров лепились друг около друга. Они стояли из тонкого кожаного покрова, кое-как укреплённого на переплёте жердей и испещрённого множеством дыр, прожжённых искрами, отлетавшими внутрь от очага. Таковы ли были огромные чукотские шатры, укреплённые на крепких столбах, оболочка которых состояла из твёрдой и косматой оленьей шкуры, где малейшая дыра тщательно починивалась!
У каждого шатра вытягивался длинный ряд аккуратно сшитых и завязанных перемётных сум. Всё ламутское имение было внутри этих сум, нигде не было видно опрокинутых саней, мешков с рухлядью, шкур и тому подобного скарба, который всегда разбросан на чукотском стойбище.
Внешняя обстановка ламутского стойбище носила характер воздушности, какого-то птичьего хозяйства, которое можно каждую данную минуту подхватить чуть ли не под мышку и унести без всяких хлопот, поднять с земли, перекинуть через оленью спину и поскакать куда глаза глядят, оставив на случайном месте ночлега только кучу пепла от остывшего костра.
Старый тощий ламут, в фигуре которого было тоже что-то птичье, сидел у входа в шатёр, внимательно рассматривая кремнёвый замок, вынутый из короткой пищали. Он поднял на Эуннэкая свои маленькие круглые глаза, тоже похожие на глаза птицы, даже как будто имевшие внутреннее веко, но смутные и потускневшие, лишённые выражения и как будто мёртвые, и, не выразив никакого удивления, снова опустил их на свою работу.
— Пришёл? — произнёс он, однако, обычное чукотское приветствие.
— Где мои олени? — обратился к нему Эуннэкай, даже не отвечая на приветствие. Он, по-видимому, полагал, что весь мир знает уже об его потере и не нуждается в объяснении.
Ламут опять поднял голову и посмотрел на него своими тусклыми глазами. Ламутов обвиняли, и не без основания, в присвоении оленей, убежавших из чукотских стад, даже прямо в краже, и старик опасался, что Эуннэкай имеет в виду какой-нибудь случай в этом роде.
— Войди, — сказал он, оставив без ответа невразумительный вопрос, и посторонился от входа.
Эуннэкай поднял занавеску, опушённую полоской медвежьей шкуры и заменявшую дверь, и пролез внутрь шатра. В шатре было чисто и пахло приятным смолистым запахом от свеженарубленных ветвей лиственницы, разостланных по земле. Поверх ветвей были постланы огромные шкуры полевых оленьих быков, убитых ламутскими ружьями. По стенам были опрятно подвязаны узкие кожаные полога с ситцевой занавеской, за которой ламуты обыкновенно проводят ночь. Один полог был спущен, и из него торчали две длинных и тощих ноги в красивых кожаных штиблетах, обтянутых, как трико, и сверкавших на сгибе ноги чрезвычайно затейливой вышивкой из красиво подобранного цветного бисера. Несколько мужчин, молодых и старых, сидели на шкурах в разнообразных позах, не занятые ничем, если не считать коротких трубок, которые они поминутно наполняли из своих узорчатых табачных мешков каким-то белым крошевом, в котором, кроме измельчённого дерева и трубочной накипи, едва ли был какой-нибудь иной элемент. В ламутских вышитых кисетах редко водится настоящий табак.