– На своих удумал, что ли, Лукьян? Подъезжай ближе, слово хочу тебе сказать!..
И, набрав полную грудь холодного ветра, еще крикнул:
– Слово!.. Как крест целовали! За правду!..
Под бунчуком заклубился белый дымок, спустя время донесло и выстрел. Стреляли зря, на испуг: пуля сюда не долетала.
Булавин погрозил черкасскому войску саблей и повернул коня. И пока окидывал бешеными глазами степь, припорошенную снегом, и далекий окоем, вновь полоснуло по глазам пурпурно-красное крыло осеннего леса.
«Быть большой крови! Недаром красное в глазах с самого рассвета блазнится, – подумал Кондратий. – Пустим, видать, кровушку один другому… А почему? Как же оно так выходит? Откуда эти канавы и ямины на ровном-то месте?..»
С неба опять начал перепархивать мелкий, колючий снежок, а по щетине поникших трав, по всей степи заюлила поземка. С востока заходила тяжкая, белесая туча – к большому снегопаду и вьюге.
Булавин пустил коня широкой рысью и тут же услышал нестройную шальную стрельбу в ближнем буераке, там, где прятались до времени казаки.
– Слышишь, Афанасьевич? – закричал в тревоге Мишка Сазонов.
– Слышу.
Булавин все понял. Отсюда видно было: по глубокому отвилку буерака, припав к лошадиной гриве, во весь опор мчался всадник. Он уходил от ружейных выстрелов и что-то кричал.
– Никак, Семен Драный? – спросил Шмель.
Булавин промолчал.
Выйдя на изволок, всадник выпрямился в седле, и тогда видно стало окровавленное лицо и поднятую руку с плетью.
– Уходить надо, атаман! – закричал Драный. – Степка Ананьин казаков сманил, хотят повинную Лукьяну нести! За мной палили, дьяволы!
Снег пошел гуще, начал лепить в глаза. На минуту Драный пропал в белой круговерти, будто растаял, но уже совсем близко частил сдвоенный перебор конских копыт. И Кондратий придержал своего рыжего, чтобы не оставить раненого в этой чертовой непрогляди.
Драный подъехал, зажимая окровавленными пальцами левую скулу. По всему видно, задело его не шибко. Он перекрестился правой рукой, не выпуская плети:
– Слава те господи, добрую погодку послал… Не удалось на этот раз с изменой посчитаться, так хоть бежать способно…
Булавин усмехнулся, припомнив утреннего мужичка с трясущейся бородой, что у костра перематывал длинные онучи. «Ведь оно какое дело, атаман: вперед ли, назад – а бечь!..» Проклятый мужичонка, так по его и вышло…
– Куда теперь? Как думаешь, Кондрат? – спросил Драный.
– Поглядим, – сказал Булавин и ожег плетью коня.
Конь сразу перешел на броский галоп, за ним поскакали остальные.
Туча закрыла степь белой, непроглядной мглою. Копытные следы заметало снегом.
В глазах Ильи Зерщикова плавали красные круги – то ли кровь, то ли красная рубаха палача блазнилась, то ли горел обдонский лес – не понять. Потом ясно различил Илья голубовато-угарные гребешки огня в мангале и добела раскаленные челюсти кузнечных щипцов и зажмурился.
Его снова окатили холодной водой из ведра.
Дьяк присыпал непросохшие строчки пыточной записи тертым песком, сдунул лишнее и скатал свиток в трубочку. Свечи обгорели, чадящая копоть подымалась колеблющимися струйками до потолка. Воняло свечным салом, потом и прижженной человечиной. Дьяк снял крючковатыми, бесчувственными пальцами нагар, начал раскатывать на столе новый, чистый свиток. Он медлил с допросом, не торопясь очинивал перья. Ждал, пока жертва очунеется, придет в память.
Синяя, реброватая грудь Илюхи тяжело вздымалась и опадала, он корчился, задрав бороду. В окне брезжило к утру.
– Значит, не было сечи у них в тот раз? – лениво спросил дьяк.
– Не…
– А когда же пленников Лукьян Максимов брал? Коих пытали вы в Черкасском на майдане, на крючья сажали?
– Посля… Под Закатной станицей ловили, кто разбежался от Кондрашки со страху…
– Чего ради вы их, невинных, лютой казни предали, ироды?
– Про то Лукьяна спросить надобно. Я отговаривал его…
– Врешь, пес! Ты с самого начала у него заместо головы был!
Илья застонал. А дьяк обмакнул перо в чернила и приготовился записывать, голову на плечо склонил.
– Теперь говори подноготно, вор. Куда посля того цареотступник и лиходей Кондрашка Булавин скрылся?
Илья понял, что отвечать надо не мешкая:
– В Запорожье он ушел… Подмоги у запорожских гулевых казаков просил. На Луньку Максимова управу искал по старому казацкому обычаю… – через силу, скороговоркой замычал он.
– То верно… – кивнул дьяк, поскрипывая перышком. И ухмыльнулся хитро: – А чьим именем кланялся вор Кондрашка перед запорожцами? От кого воровскую грамоту читал?
– От Черкасского круга… – в страхе сказал Илья.
Иссеченная длинниками спина горела, перебитые ребра ныли, вывернутые в плечах руки ломило страшной болью. Илья никак не мог найти места на лавке, так и этак пристраивался, но боль от этого не унималась. А в тлеющих углях мангала еще калились длинные клещи.
– От круга? – удивился вроде бы дьяк. – А кто ж ту грамоту для него составлял, ирод? Уж не сам ли Лукьян?
Дьяк перестал писать и глянул мельком в сторону мангала, в огонь. А Илья задышал часто, с надсадой. Пот выступил у него над бровями, покатился крупными градинами в глаза.
– Я… писал ту грамоту…
Локоть, на который опирался Илья, вдруг сам собой подломился, и он весь распластался на лавке.
– Тьфу! – не выдержал у порога старый палач, сплюнул в сердцах. – Не человек, бес еси! И когда только успевал путать след! Ить это беда, кого земля носит!
Дьяк задрал бороду в дьявольском смехе, кивнул к порогу:
– Слышишь, вор? Палач вон никак не возьмет в толк, когда ты грамоту успел накатать?
Илья дернулся, захрипел бессильно. Не было сил держать отяжелевшие веки.
– Воды на него!
– А будь он проклят! – в страхе перекрестился палач, будто отмахиваясь крестным знаменем от нечистой силы. А молодой палач безбоязненно плеснул из ведерка, попятился к порогу.
– Когда ту грамоту писал? – повторил свое дьяк.
– Тую неделю Кондрашка засылал ко мне табунщика Мишку Сазонова, грозил смертию… Грамоту просил дать от круга и войсковых старшин…
– То верно, – опять кивнул бородой дьяк. – Мишку Сазонова он засылал… Токо смертию не грозил. Он же тебе верил в те поры, ироду! Так и запишем в подноготной правде. Слышишь?
Илья смолчал согласно. Перед глазами плавали кровавые круги.
Дьяк долго скрипел пером, после спросил:
– И каково же запорожцы порешили? Чего круг ихний приговорил?
– Идтить на Дон… Булавину помочь супротив Лукьяна…
– И то верно. А почто не пошли?
– Гетман Мазепа услыхал про то, воспротивился…
– То – правда истинная, – кивнул дьяк. – Гетман верно царю служит!
Уже давно, из других допросов под кнутом и железом, знал дьяк, что было в те дни на Хортице. И начал торопливо вносить подноготную в пыточный список.
Все казаки поднялись тогда за Кондрашкой Булавиным, потому что невиданная измена казацкой воле и правде случилась на Дону. Решили пойти в Черкасск, допросить Луньку за его прегрешения, да гетману Мазепе про то стало известно. А гетман-то и сам не одного запорожского старшину в царскую пытку отдал, чтобы задобрить бояр. До сей поры томились в цепях, на Сибирской каторге многие казаки и ближний его полковник Семен Палий… Поднял тогда Мазепа монахов черных и самого архимандрита из Киевской лавры, с крестом и хоругвиями поставил поперек дороги. И возгласили они проклятие Булавину и каждому казаку, кто за ним пойдет. И остановилось храброе запорожское воинство на запретной черте, за которой – грех…
– Гетман Мазепа верно царю служит, не то что вы, окаянные! – повторил с твердостью дьяк, кончив писать.
Откинулся на скамейке, вздохнул с видимым облегчением и довольством. Подумал еще: «Вот ведь дальняя, окраинная ветка тоже, а крепко и верно на государевом древе растет… Не то что дрянные донские атаманишки да астраханская голь!»
Пальцы у дьяка сводило от длительного письма, спину разламывало от усталости. Бросил бы он дознание на этом месте, уснул с великой охотой. Но в оконце уже меркли звезды, ночь подошла к концу, а пытке еще не виделось края, и он заторопил Илью.
– Куда после ударился вор Кондрашка? Говори, не дремай!
– Весной… он снова на Дону объявился, – сказал Илья надтреснутым голосом и попросил воды испить.
Дьяк согласно кивнул, и младший палач зачерпнул ковшом из той бочки, где вымокали таловые длинники. Вода пахла кровью.
Зима выдалась в том году мягкая, слякотная, а весна ранняя и сухая – видно, жарко было на Руси от царских и боярских щедрот.
Мужики, покрытые струпьями, в обношенном посконье, били сваи в подморную хлябь у Финского залива, ладили верфи на Онеге и Ладоге, подымали корабельные снасти у Воронежского берега на Дону. А боярам и служилому отродью, спешно поверстанному в дворянство, велено было сменить домотканую пестрядину и яловые сапоги на импорт – рубахи тонкого, заморского полотна с голландскими кружевами на обшлаг и грудную прорезь, называемую жабо, а на ноги – красные башмаки с высоченными бабьими каблуками и дорогими, медными пряжками, чтобы на ассамблеях блистать. В пору, когда сполошные, вековые колокола по справедливости шли на пушечное литье, а мужики целыми деревнями разбегались с голоду и непосильной барщины, самое время было рядиться в праздничную, фазанью одежу разноцветного пера…