В довершение ко всему пришла в державную голову Петра Алексеевича новая, дерзкая мысль – выкопать мужицкой лопатой прямой судоходный канал между Волгою и Доном по Епифанской балке, пустить бревенчатыми шлюзами веселые кораблики с орудийным грохотом и потешными огнями, называемыми не иначе как фейерверк… А допрежь замелькали по Руси палки, не имеющие иного благозвучного названия, дабы поднять косного мужика на государево дело. Который намертво прирос к месту, к сохе и бороне, тому каленое железо на лоб и – в Демидовские рудники, намертво обвенчать цепью с тачкой-рудовозкой об одном колесе.
Мужик огляделся, почесал для порядку под рубахой, а потом и в затылке и – побежал резво. Одначе не в ту сторону. Кинулся в леса дремучие, в болота гиблые, по скитским углам, на Печору и Каму, а самый голенастый и настырный – в Дикое Поле, на Дон да Яик, к вольным казакам-братушкам, где царская милость покуда не в силе достать и казнить заживо…
Покуда заморские штейгера били колышки под Епифанью на даровых харчах и щедрой российской деньге, у царя-батюшки зрели в голове новые заботы. И оттого, верно, горячие ветры дули по Руси с севера на юг и с запада на восток, теплынь разлилась по Дикому Полю еще в исконно морозном феврале, а нежданный суховей за одну неделю согнал тощие снега в яры и балки. Незаметно и как-то невзначай прошумела скудная полая водица, открылись дороги. Косяки журавлей потянулись на север, к гнездовьям полуночного края.
Птицы искали старые гнездовья, люди мыкались по земле в поисках неведомой, терпимой Муравии…
Над всей Слободской Украиной, от Кодака до Бахмута и Ямполя, изогнулась коромыслом веселая, семицветная радуга. И в эту радугу, точно в небесные ворота, въехали неспешной рысью странные всадники, полторы тыщи сабель и пик, держа путь на восток. Никто из них не знал, что их ждет впереди – близкая смерть, дальняя слава ли. Ехали в тяжком раздумье – все, от приблудившегося к ним попа-расстриги до походного атамана, и несли над степью бесконечную, древнюю, заунывную песню о бездомной, кочевой жизни казаков; пели дружно, в одну душу, один настрой:
Они думали все думушку единую:
Как и где-то нам, братцы, зимовать будет?
На Яик нам идтить – переход велик,
А на Волге ходить нам – все ворами слыть,
Под Казань-град идтить, да там царь стоит,
Как грозной-то царь, Иван Васильевич…
Тонко звенели стремена, поскрипывали высокие, казачьи седла. Булавин понуро сидел на рыжем, откормленном за зиму аргамаке, слепо оглядывал голую, только что вышедшую из-под снега степь и ничего не видел. В глазах его все еще стояли черные монахи с иконами, что перегородили дорогу Запорожскому войску на Дон. Тоска ела Кондрата. Не думал, не гадал он прошлым летом, что с весной придется кружить серым волком по чужим краям, сознавать, что нету ближней дороги к дому. Не хотел прослыть вором и разбойником на правом деле, а все к тому клонилось…
Кондратий оглянулся, недовольно крикнул песенникам:
– Чего заныли? Поищите в саквах другую песню!
Замолчали передние, тишина прошлась над казачьим строем с головы до самого конца, и тогда Мишка Сазонов поднял вровень с бунчуком новый, веселый запев:
Эх, как со славной, со восточной со сторонушки
Протекала быстра речушка, славный Тихий Дон,
Он прорыл, прокопал, младец, горы-и крутые,
Одолел он леса темные, дремучие!..
Кони пошли бойчее, размашистее. С дальнего придорожного кургана поднялась длиннокрылая птица-лунь и, косо кренясь под вышним ветром, долго висела в парении над головами казаков.
Семка Драный, с плохо заросшим шрамом через нос и скулу, протронул коня, поехал рядом с атаманом. Спросил коротко:
– Чего надумал, Кондратий Афанасьевич? Какая тоска гложет?
– Не тоска, Семен, сказать, а кручина! – невесело усмехнулся Булавин. – Масленица ныне кругом, а мы еще и не гуляли!
– За чем же дело, атаман! Дойдем до Бахмутского шляха, там работных тыщами гонят в Азов да Таганрог, гляди, и разбогатеем, проводим масляную! Токо я не о том спытывал… Дальше-то как?
– Вот и я о том думаю…
– Подвели нас запорожцы, сукины дети! Куда теперь?
Булавин смотрел на серебрянокрылую птицу-лунь, отлетавшую к ближнему лесу на легкие, осиянные солнцем облака в просторном небе. Сказал хмуро:
– Путь у нас теперь один: пробиваться на Кубань, к староверам. Дон, видишь, ближней царской вотчиной стал, а Кубань еще вольная речка. Думаю теперь, как через Лунькины заставы пройти…
Семен Драный голову опустил, вздохнул:
– Кубань, атаман, не наша – турская земля. С салтаном-то воевать будем? Али как?
Булавин усмехнулся в бороду:
– Салтан – не царь, посунется…
– А мухаджиры?
– С мухаджирами надобно по-доброму договориться, в Ачуев поехать. Наши староверы давно с ними мирно соседствуют…
Дальше ехали молча. Над бунчуком взмывали сотни голосов, несли веселую, походную песню:
Он прорыл, прокопал, младец, горы крутые,
Одолел он леса темные, дремучие!..
Думка у Кондрата была нелегкая, и Семен Драный то понимал не хуже атамана. Спросил на всякий случай:
– А ежли царь за отступников нас почтет, Кондратий, тогда как?
– А царю ударим в ноги Кубанью, как, бывало, Ермак делал, – сказал Булавин. – Такая наша казачья судьба: от своих бегать, чужим – головы снимать!
– То – дело, – кивнул Драный. – Деды наши оттягали Дон у ногаев, а нам бы Кубань у нехристей взять… Теперь одна забота, как ты сказал: черкасские заставы. Силу надо немалую собрать, чтобы за Дон пробиться!
– О том и думаю, Семен. Беглых надо собирать как ни мога больше.
В первом же попутном буераке, где остановились на привал и разожгли костры, Булавин позвал приблудного расстригу, велел писать грамоту.
Сидели в полотняном балаганчике, заместо писчего стола попик-расстрига приспособил туго набитые кожаные саквы, а сверху еще божественную книгу подложил. И на белой бумаге со слов Булавина написал такое
«ПРЕЛЕСТНАЯ ГРАМОТА
Атаманы-молодцы, дородные охотники, вольные всяких чинов люди, воры и разбойники…
Кто хочет с походным атаманом Кондратием Афанасьевичем Булавиным, кто хочет с ним погулять по чисту полю, постоять за волю и веру истинную, красно походить, сладко попить да поесть, на добрых конях поездить, то приезжайте ко мне на речку Донец и Айдар… А со мною силы: донских казаков семь тысяч, запорожцев шесть тысяч, Белгородской орды и калмыков пять тысяч!»
Беглый поп с малолетства умел писать размашисто, а как дошел до этого места, до этих тысяч, так и пером водить перестал, отвалилась у него рука. И рот у него открылся от удивления. Долго лупал глазами на Кондрата, потом закатился сатанинским смехом, начал икать.
– И все у вас, на Дону, такие-то? – захлебнулся он радостью.
– Молчи, старая кутья! – сказал Булавин. – То не обман, а вера. Что с вечера написано; то с утра явью окажется!
– Да то уж непременно так, то я разумею, – смеялся поп. – Благослови господь нашу ложь во спасение! Не обойди милостью своей!..
– Ну вот! Напишешь таких листков дюжину, я с ними казаков разошлю в ночь, а потом и поглядим!
Пока варево кипело в котле, пока барана крутили над огнем, сидел Кондратий молча в палатке, глядел, как поп умело ставит титлы и крючья, и каждую новую грамотку чуть ли не из-под рук выхватывал у него. А сам на безделье доставал из кармана сушеный горох, в рот кидал. Каждую горошинку раскусит и половинку выплюнет, а другую половинку сжует.
Дюжину грамот успел-таки накатать расстрига, после рука устала. Начал поп интересоваться, как атаман с горохом обходится, и тут же усмотрел в его обычае смысл. Поморгал умными глазами и снова рассмеялся:
– И все у вас, на Дону, такие, атаман?
Булавин и ему отсыпал гороху, не пожадничал. Кивнул ответно:
– Не знаю, поп, все ли, но через одного все ж таки попадаются…
Васька Шмель принес жареную, пахучую баранью ногу, обтекавшую жиром, потом втянул полный бурдюк с вином и, распрямившись, сказал лениво:
– Там, атаман, двое по степи скачут в нашу сторону. Не знаю, к нам, нет ли…
Булавин вскочил с кошмы, кафтан застегнул, волоса пятерней оправил, будто давно ждал тех верховых. Крикнул радостно:
– Бросай бабье дело, встречай конных! То – добрые вести!
Поп опять глянул на Кондратия с удивлением, ничего не сказал.
А у самого входа в атаманскую палатку уже храпели взмыленные лошади, звякнули стремена. Васька Шмель ввел под полотняный навес двух заморенных мужичков, старого и молодого. А Булавин сразу узнал старого, то был известный гультяй-бродяга с Верхнего Хопра, Лунька Хохлач, добрый охотник на диких кабанов, коз и прочую орленую дичь о двух ногах, какая по царскому указу мыкается от Борисоглебска до Астрахани и обратно.
Рядом с бородатым Хохлачом стоял совсем зеленый юнец, моргал устало, рукавом сопли вытирал.