На пороге снова появилась хозяйка и с поклоном пригласила:
— Заходите, гости дорогие, заходите!
Борлай нерешительно ступил на камышовую дорожку, высоко подымая ноги, словно хотел отряхнуть пыль с подошв. Первый раз он шел по таким чистым сеням. Ему казалось, что все здесь новенькое, нетоптаное и нетронутое.
На столе сиял самовар, вокруг него стабунились чашки, белые, точно первая ледяная пленка на реке. Пахло жареным мясом, румяными шаньгами и сотовым медом.
— Снимай шубу, гостенек, — сказала хозяйка и похлопала рукой по лавке. — Садись вот сюда.
Токушев смущенно стянул шубу с плеч, — серенькая ситцевая рубаха на нем давно сопрела, и в дыры виднелось темное, будто задымленное тело. Зато штаны у него хорошие — из новой добротной кураньей кожи.
Приободрившись, Токушев сел к углу стола.
Но хозяйка не унималась:
— Ты садись как следует, а то баба любить не будет, — смеялась она и рукой показывала, куда нужно подвинуться от угла.
Покрытые толстым слоем сметаны, горячие шаньги похрустывали на зубах. Борлай ел кусок за куском, — и, странно, никто не смотрел ему в рот, никто не думал о том, что за столом сидит алтаец. Скуластое лицо его налилось румянцем, черные глаза жарко горели, и под ними выступили бисеринки пота. Иногда губы трогала легкая улыбка удивленного и довольного человека. Но он все-таки не мог посмотреть в глаза хлопотливой хозяйке, пока сидел за столом. Ему казалось, что вот сейчас холодно напомнят: «Никогда алтаец не обедал вместе с русскими, богатеи порой кормили дружков, но не за общим столом, а мы тебя посадили за один стол с собой». Но никто не сказал ничего похожего.
Наоборот, хозяйка, видя у него пустой стакан, настаивала:
— Дай, я тебе еще налью. Кушай на здоровье!
Борлай говорил: «Тойгон», — но Макрида Ивановна, думая, что он отказывается из скромности, наливала до тех пор, пока гость смущенно не закрыл стакан рукой.
Завтрак кончился. По обычаю русских, надо было сказать какое-то слово.
Токушев долго вспоминал это слово, слышанное всего лишь два раза, а потом сказал:
— Прощай…
В то же мгновение он понял, что сказал не то, и взглянул на хозяйку. На ее лице не дрогнула ни одна морщинка, будто она даже не заметила, что он обмолвился.
Она достала два мешка, в один сложила жареное мясо, другой наполнила шаньгами и пирогами.
Филипп Иванович отказывался от столь обильных подорожников, но сестра махнула на него рукой:
— Ты и не говори даже. Чтобы я тебя, брата родного, с хорошим дружком да без припасу в путь-дорогу отпустила? Не бывать этому.
Она, смеясь, сунула оробевшему Борлаю за пазуху горячую шаньгу, завернутую в холстинку.
— В присловье одном говорится: «Хорошо в дорожке пирожок с горошком». А шаньга со сметаной вкуснее горохового пирога. Ешьте да худым словом не поминайте.
Она улыбалась. Борлай кланялся ей и тоже улыбался.
Проводив гостей за ворота, Макрида Ивановна крикнула на прощанье:
— Счастливой дорожки!
И долго следила за удаляющимися всадниками.
5
Как всегда на Алтае, в начале лета стояли пламенные дни. Не зря алтайцы назвали июнь месяцем Малой жары, июль — месяцем Большой жары. Солнце подымалось из-за хребта, опоясавшего Золотое озеро — Алтынколь, плыло над белыми узлами горных кряжей — Чуйскими альпами, Катунскими высотами, над ледяными вершинами Белухи, снижалось над сизо-серыми долинами Усть-Кана, Коргонскими «белками» и падало в бесконечные казахстанские степи. Во многих аилах можно побывать, сотню трубок выкурить и десяток тажууров араки распить.
Борлай просыпался, когда на траве еще лежала никем не тронутая роса, заседлывал лошадей и тряс Суртаева за плечо:
— Ночь кончилась. Надо кочевать.
Филипп Иванович вскакивал и, покрякивая, тер лоб ладонью. Сколько раз он давал себе слово вставать раньше своего спутника — и все-таки каждое утро приходилось краснеть: сон в росистый рассвет непреодолимо сладок.
Они ехали от аила к аилу, часами беседовали с хозяевами. Суртаев рассказывал о революции и партии, о Советской власти и работе с беднотой, о борьбе с баями и кулаками, о курсах и школе.
За три недели они побывали во всех углах аймака — пересекали взгромоздившиеся выше облаков хребты, где даже в июле случались бураны, пробирались по тайге и вброд переправлялись через бурные реки. Им оставалось посетить Верхнюю Каракольскую долину и кочевья у истоков реки.
Теперь они ехали тропой, извивавшейся по молчаливому лиственничнику. Борлай, встряхнувшись, запел:
Что от ветра спасает,
От дождя сохраняет, —
Не шелком ли одетая лиственница?
Что от зимы бережет,
От грозы укрывает, —
Не кожу ли свою нам дарящая лиственница?
Проснувшееся к ночи эхо осторожно подпевало. Суртаев прислушивался к голосу лесов, потом протяжно свистнул.
— Не свисти, товарищ Суртаев, горный дух не любит. Рассердится — дорогу спутает и через реку не пустит.
Филипп Иванович не понял — шутил спутник или говорил серьезно.
— А где же он живет, горный дух?
— Ты сам знаешь: в лесу, на горах.
Суртаев встретил острый взгляд непонятно улыбающихся и чуть прищуренных глаз.
— Неужели ты веришь этому?
— Не знаю. Сам свистел — ничего не было. Старики говорят: «Горный дух в каждой долине есть», а ты говоришь: «Нет духа». Где правда?
После короткого раздумья Токушев добавил:
— Ульгеня[13] я просил помогать мне: овечку резал, камлал. Он не помогал. Эрлика просил — тоже не помогал. Может, спали боги, не слышали. Может, нет их — не знаю.
Редкий басистый лай летел из глубины дремлющего леса. Где-то на поляне, подняв морду к небу, лениво бухал крепкоскулый волкодав. Во всех концах долины ему Откликались собаки.
— У ТаланкеЛенга собака голос подает, — сказал Борлай, — к нему и заедем.
Они повернули коней в ту сторону, откуда доносился лай, и вскоре лесной полумрак окутал их.
Суртаев знал, что в лесу, где эхо надоедливо повторяло все шорохи, мудрено по собачьему лаю найти одинокий аил, и уже готовился провести ночь под кедром, как вдруг расступились деревья и путники оказались на маленькой елани. По тому кислому, отдающему дымом запаху, который присущ всем алтайским аилам, Филипп Иванович узнал, что где-то рядом стояло жилье.
Их встретил низкорослый, сутулый человек в шубе, накинутой на одно плечо. Он взял поводья, пообещав отвести лошадей на хороший корм, а гостей пригласил в аил.
Двое голых мальчуганов грелись у огня. Хозяйка деревянной поварешкой перебалтывала в казане соленый чай с молоком.
Гости сели на мужскую половину. Вскоре хозяйка поставила перед ними чашки с чаем, всыпав по ложке ячменной муки — талкана; к ногам их подвинула посудину из кожи коровьего вымени, в которой была серая от пыли сметана; на голую землю положила твердые, словно камень, плитки сыра курут и бросила теертпек — пресные лепешки, испеченные в золе.
Вернулся хозяин и угостил гостей трубкой. Она была новая, только что обкуренная. Борлай долго вертел ее перед глазами, всматриваясь в каждую извилину рисунка на медном пояске, в каждую царапину на древесине: трубка походила на ту, что была найдена у разрушенных аилов.
Таланкеленг настороженно ждал, готовый протянуть за ней руку.
— Хороша трубка! Ты большой мастер ножом работать, — похвалил Борлай и спросил: — Много ты сделал таких трубок?
— Зачем человеку много трубок? — Хозяин аила пожал плечами. — Одной хватит.
Приняв возвращенную трубку, он так торопливо сунул в рот черемуховый чубук, что даже зубы щелкнули. Покуривая, смотрел в огонь, и вытянутое вниз лицо со вздернутым носом блестело, будто раскаленная бронза. Низкорослая, как бы придавленная фигура его теперь казалась еще сутулее.
Посматривая на него, Токушев продолжал:
— Такую трубку можно сделать в подарок другу…
— Я ни для кого не делаю, — резковато ответил Таланкеленг и поспешил перевести разговор на другое. — Утром я собираюсь кочевать к вам, — сообщил он.
— К нам?! — удивленно переспросил Борлай. — А от нас народ откочевывает, говорят: «Несчастливая долина».
— Я приеду — будет счастливой.
— Ты, хозяин, к утру позови соседей. Откочевывать можешь послезавтра, — попросил Суртаев.
В эту ночь Борлай долго не мог уснуть, думал о Таланкеленге:
«Однако его трубку я поднял у развороченного аила?.. И шапка у него из козьих лап, а кисть на ней пестрая… И тогда я видел пеструю кисть…»
На рассвете сон незаметно закрыл его глаза. Пробудился он, когда в аил вошел сухоплечий человек среднего роста в желтой шубе с лисьим воротником и в беличьей шапке с малиновой шелковой кистью. В сивой бородке, похожей на кедровую ветку, виднелась жесткая черная щетина. Глаза желтые, маленькие — лисьи. Когда он перешагнул порог, хозяин и хозяйка, шумя заскорузлыми шубами, почтительно вскочили. Токушев спросонья тоже было метнулся вверх, но, разобравшись, снова сел к огню и виновато посмотрел на Суртаева. Смущенный взгляд говорил: «Это по старой привычке».