— Кто ты? — шепнул Геспер.
— Зови меня Аврелий. Я — воин, а теперь моряк. Сначала я служил под начальством Люция Муммия, с ним разрушал Коринф, потом вернулся на свою землю, но меня стали душить долгами и я, распродав имущество, стал нищим. Я отправился в Рим, пристал к толпе бездельников; они жили случайным заработком… Я многое, многое понял… Если сам плебс плохо стоит за себя, то кто же будет стоять за него?
— Но рабы и свободнорожденные восстали…
— А, это другое дело! На Сицилии можно создать такую крепкую республику, с сенатом из рабов, с победоносными легионами, что сам Рим содрогнется от ужаса.
И вдруг взглянул прямо в глаза Гесперу:
— А ты кто? Много уж меня расспрашиваешь…
Но вольноотпущенник был осторожен и повторил то, что говорил о своей поездке каждому.
— Ну что ж, — оживился моряк, — тогда поедем вместе, только молчи. Я знаю кое-кого в Тиндариде…
Он отошел от Геспера и больше к нему не подходил.
Когда же впереди всплыла из морской пучины дымящаяся Этна, а за нею пристань, вся в пене, как Анадиомена, и ближе придвинулись зеленые сады и темная громада храма Нептуна, моряк оглянулся на Геспера, как бы призывая его в попутчики. Вольноотпущенник не колебался. И лишь только бирема причалила, он взял сумку и поспешно сошел на берег, чтобы не потерять моряка в многочисленной толпе.
Тиберий с тяжелым чувством ушел от Сципиона тотчас же после ужина. Он видел, что Эмилиан и члены его кружка, на которых он возлагал надежды, не в силах облегчить положение плебса.
«И в самом деле, что они могли сделать, — думал он, — после того, как отказались от борьбы с сенатом, и Лелий, трусливо поджав хвост, как побитая собака, взял свой закон обратно? А теперь? Они занимаются литературой, философией, слушают умные речи Полибия, который боготворит Сципиона. С ними мне не по дороге».
Его потянуло в кварталы бедняков-ремесленников; он хотел обдумать наедине, где выход из тяжелого положения. Но тут он вспомнил, что едет послезавтра в Испанию, оторвется надолго от Рима, и опечалился: «Я, неплохой оратор, усовершенствуюсь в этом искусстве, буду защищать плебс от посягательств оптиматов и, если угодно богам, вернусь с обдуманным законом, который предложу в комициях; я подниму плебс на борьбу. Разве не внушал мне отец мой стоять за справедливость, разве он сам не боролся с преступной олигархией?»
Вечер был теплый, несмотря на легкий ветерок. Тонкая печаль исходила от лунного сияния, тихо проникая в смятенную душу. Осеребренные храмы, мосты и здания дремали в отдалении. Голоса людей плескались в воздухе, падая и вздымаясь.
Гракх вышел на форум, освещенный светильнями; они находились под медными навесами и чадили от дуновения ветра; пламя, часто мигая, рождало бесформенные тени, пробегавшие по каменным плитам.
Тиберий шел в глубокой задумчивости, не обращая внимания на попадавшихся навстречу женщин: проходили в тогах, с разрезом спереди[8] шурша сандалиями; неслышно проплывали, как видения, изящные чужеземки в прозрачных туниках, сквозь которые виднелись молодые тела. Те и другие были в желтых париках, с наброшенными поверх светлыми капюшонами. Рабы сопровождали блудниц, исполняя их любовные поручения.
— Честные блудницы! — донесся чей-то голос, и Гракху показалось, что он где-то его слышал. — Я люблю их, особенно чужеземок.
— Пойдем в Субуру, — ответил другой голос, низкий, грубый. — Ночь тепла, как страстное дыхание девственницы. (Они захохотали.) Клянусь Юноной, у Целийского моста в лупанаре, который сегодня открывается, будет веселое торжество…
— Ты смеешься, Люций, какое торжество может быть в лупанаре?
«Люций Кальпурний Пизон», — с отвращением подумал Тиберий и ускорил шаги; он хотел выбраться поскорее из этого места, но спокойный ответ Пизона удержал его:
— Уверяю тебя, Марк, что там торжество. Неужели Марк Эмилий Скавр откажется посмотреть на такое зрелище? Девственница вступает на путь любви, ее моют, одевают, украшают, сводник взимает с похитителя невинности полфунта серебра, а затем девушка продается кому угодно за одну золотую монету.
— Не пойду, далеко.
— Послушай, я расскажу тебе, как происходит торжество, — говорил Пизон, сладострастно хихикая, — я бывал не раз на этих празднествах.
— Главным участником? — засмеялся Скавр.
— Вовсе нет. Я люблю наблюдать нравы, ведь я пишу «Анналы» — большой исторический труд от основания Рима до нашего времени.
— И ты вписываешь туда все лупанары и торжества в них? — издевался Скавр.
— Брось, Марк! Если хочешь слушать, то не мешай. Это понадобится для твоего жизнеописания. Ведь ты пишешь, правда?
— Пишу, — неохотно ответил Скавр.
— А записал, как ты заразился в плебейском лупанаре и как лечила тебя старая сводня?
Скавр вспыхнул, но сдержался:
— Язычок у тебя, Люций, как жало…
Гракх был раздражен подслушанным разговором. Он прошел мимо храма Кастора и направился в темную улицу, которая зияла, как черная яма.
«Куда я иду и зачем? — задумался он. — Искушать судьбу? Плебс отдыхает от тяжелых трудов, а я хожу по улицам, не зная, чем ему помочь. Когда я добьюсь трибуната, я не остановлюсь ни перед чем».
Он вернулся на форум и медленно пошел домой.
Молодая девушка, подросток, подбежала к нему, смело ухватилась за его тогу:
— Пойдем, господин?
Тиберий хотел прогнать ее, но не решился.
— Не нужно, — тихо вымолвил он и сунул ей в руку монету.
Девушка отпустила тогу и с недоумением смотрела на него. Тиберий шел, не замечая ее. Она следовала за ним, прячась за выступы домов.
В темном переулке догнала его, схватила за руку.
— О, господин мой, — говорила она, всхлипывая, — ты добр, возьми меня к себе. Сжалься над бедной, одинокой девушкой.
— Кто ты? Рабыня или свободная?
— Я римлянка. Мать моя умерла… Мы очень нуждались… Куда мне деваться? Я голодна. И сегодня я вышла (прости, господин!) первый раз…
Голос ее дрожал.
— У тебя есть разрешение?
— О, нет.
Гракх задумался. «А ведь таких девушек много… тысячи… И это республика?..»
Он взял ее руку, сжал в обеих ладонях.
— Как тебя звать?
— Тарсия…
— Ну, пойдем…
В атриуме был еще свет, когда Тиберий вошел с девушкой.
Он сразу увидел недовольство на лице жены и рассмеялся:
— Вот, Клавдия, привел я тебе помощницу. Приюти ее. Она одинока. Возвращаясь от Сципиона, я нашел ее на ступенях храма.
Жена не удивилась; она привыкла к неожиданностям со стороны мужа: то он приводил несчастных рабынь и стариков, которые ни на что не были пригодны, то девиц, оказывавшихся потом дерзкими лентяйками или воровками, то, наконец, избитых рабов, которых покупал у жестоких господ. Когда Клавдия упрекала его, что рабыня сбежала, совершив кражу, или сказала дерзость, он неизменно отвечал: «Чего же ты от них хочешь? Бедные, несчастные, забитые, они ищут для себя лучшего и если берут чужое, то не потому, что жадны, а оттого, что для них составляет удовольствие иметь вещь, которой владели господа, держать ее в руках. Скажи, что они украли?» — «Рабыня унесла зеркальце, а раб золотое сердечко — буллу, которую носил наш умерший мальчик. Увы! — всхлипывала она. — Эта булла не предохранила его от смерти, а ведь золото имеет силу отдалять все злое». — «Что же делать? Жаль, конечно, как память, но ты пойми, милая Клавдия, одно: рабы, как дети: что блестит — то и берут».
Вспоминал: через несколько дней жена, проходя мимо таблина, увидела золотую буллу на столе; удивившись, она позвала рабынь, и те объяснили: раб узнал, что госпожа плачет, жалея сердечко, как память о сыне, и передал его через девочку-рабыню, а на другой день вернулся и сам. Он раскаивался в своем поступке, валяясь у ног Клавдии.
Тиберий всегда находил слово оправдания: он жалел человека, любил его, и ему больно было, когда раба наказывали. В городе говорили, что Гракхи обращаются с невольниками лучше, нежели сам Сципион Эмилиан.
И теперь, когда муж привел неизвестно кого («Может быть, блудницу», — подумала Клавдия), девушку, которой никто не знает, она захотела отказаться от этой скромной («С виду, конечно», — подумала опять) девушки, топнуть ногою, выгнать ее за дверь, но, взглянув украдкой на нее, а затем на Тиберия, на его строгое лицо, с добрыми, кроткими глазами, она устыдилась своих мыслей и, подойдя к мужу, весело сказала:
— Ты хорошо сделал, что не бросил ее на ступенях храма.
Тиберий покраснел: он солгал, но так было лучше. Обняв жену, он поцеловал ее в губы.
— Не сердись, что я тебе надоедаю своей жалостью.
— Разве ты надоедаешь? Я горжусь, что у тебя великая душа римлянина.
…Его тянуло в кварталы бедноты, а зачем — он сам не мог себе объяснить. Было ли это смутное желание ближе соприкоснуться с действительностью, слиться с тяжелой жизнью плебса или стремление уже теперь начать свою деятельность, заручиться поддержкой ремесленников и разоренных земледельцев, толпами приходивших в город?