б) Волховского Феликса, проживавшего в Москве, – с тамошними студентами, в том числе и со студентом Лопатиным Всеволодом, младшим братом арестованного Лопатина Германа.
Из всего вышеизложенного проистекало то, что Следственная по делам политическим комиссия, высочайше утвержденная, не располагает достаточными основаниями для возбуждения судебного преследования, однако располагает достаточными основаниями для административного, внесудебного. Первое предпочтительнее. Посему надлежит продолжить разыскания, продлив меру пресечения, что никоим образом нельзя счесть несообразным с эпохой милости и правды, ибо арестованным дозволено чтение не только литературы духовной, но и светской: чрезвычайно полезной «Коммерческой энциклопедии» и чрезвычайно занимательного трактата «О комплектовании кавалерийских полков лошадьми».
* * *
Петербург – Ростов отстучала чугунка. Из Ростова на Ставрополь побежала казенная тройка.
– Эй, служба, – сказал Лопатин, – не жмись, я не краля. Сообрази-ка: куда я в степи денусь? Побегу – стреляй, медаль получишь.
– Бе-е-ги, барин бедовый, пуля достанет, – ухмыльнулся унтер.
Осенний воздух пьянил, как прасковейское. Ярь уже убрали, озими еще не взошли. Рыжие пустельги, треща крыльями, зависали над пепельным шалфеем. Речки были затененные вербами, мосты отзывались глухим громом. В стороне от езжалого шляха, на вытоптанных прогонах мужики в высоких бараньих шапках гнали тесные гурты, в Москву гнали, в Питер.
Степь как воля: есть где разгуляться, да не на чем остановиться. Чары пространства расточаются в городах. Посреди степей они усыпляют и вместе бодрят. Ехать и ехать, чтоб версты, огни и дымы, звон-перезвон да конский топ. А-а, ну как же – птица-тройка! Что значит это наводящее ужас движение и почему, косясь, постораниваются другие народы и государства? И покосишься, и посторонишься, коли сломя голову гонит птицу-тройку жандарм с палашом и револьвером-бульдогом. А чего им, собственно, мозгами шевелить, этим оружным усачам? Все уж рассудила Следственная комиссия. Не гневи бога, усмехнулся Герман, не гневи бога. В общем-то обернулось не то чтобы к лучшему, но и не совсем худо. Феликса Волховского отдали под надзор полиции московской. Его, Лопатина, тоже под надзор, но полиции ставропольской.
Ставрополь он любил, да любил-то уже как бы отстраненно. И еще вот это: «Отче! Я согрешил против неба и пред тобою…» Нет, он не потупится, яко сын блудный. И все же скребли на душе кошки: опечалятся дорогие родители – кандидат университета, ученая карьера, надежда и гордость и вот не приехал – привезли.
* * *
В высоком небе большими кругами плавал коршун.
Показался лес, распестренный осенью – заросли бука, крушины, граба.
В этот лес, от Ставрополя недальний, езживали Лопатины семейно. Веселые хлопоты: корзинки со снедью, самовар, одеяла, подушки… Потом тряские дроги, кучер Игнатий. На поляне, у мутной речонки, разбивали лагерь пираты и робинзоны. Мама тревожилась: «Не заблудитесь, дети! Герман, ты старший, пригляди за всеми!» И притворный испуг отца: «Ужасные дебри!»
«Ставропольская флора», – говаривал отец, иронически прищуриваясь. И прибавлял торжественно: «Невозможно сравнить с лесными хоромами нашего севера!» Мама подтрунивала: «А ты, Александр Никоныч, поди, и не помнишь, какие они, эти твои хоромы-то». Нет, помнил. Помнил он родные вятские края той памятью, что не в молодости сильна и даже не в зрелости, а на переломе к старости, и, чем круче под гору, тем живее и ярче.
Десятилетия минули, как беспоместный дворянин Александр Никонович Лопатин кончил курс вятской гимназии, потом – словесного отделения Казанского университета; в Казани и учительствовал. Ни усов не носил, ни шпорами не звенел, ни саблей не гремел, да вдруг и выказал спокойное мужество, хладнокровную распорядительность, поразив и лихого полицмейстера, и трубно-басистого брандмейстера: когда гигантский пожар гулко изничтожал приволжский город, учитель Лопатин спас гимназическую библиотеку.
Потом его определили в Нижний. Он уже был женат на Софье Ивановне Крыловой, он уже был отцом новорожденной дочки. В сорок пятом появился младенец мужеского полу – увесистый крикун, нареченный в честь гётевского героя Германом.
Александр Никонович возделывал педагогическую ниву, служил инспектором нижегородской гимназии, инспектором тамошнего дворянского института, но семья росла, а нива кормила скудно, и пришлось подаваться «с милого севера в сторону южную» – в той стороне были вакансии и привилегии.
В Ставрополе еще веяло бивуачной неукорененностью, эхом покоренья Кавказа, няньки пужали неслухов не бабой-ягой, а букой Шамилем. Оседал в городке-форпосте народ пришлый, что называется, наплывной, разноплеменный – и степняки, и кавказцы. Тон задавали мундиры чиновничьи, армейские, казачьи.
Астраханец – колючий ветер – порошил азиатской пылью. Летними вечерами под липами Николаевского бульвара играла полковая музыка. В Воронцовском саду, посреди каштанов и орешников, был пруд, его чистую гладь морщил плавный ход лебедей. Троицкий собор светлел пятью куполами. А вдали розовел двуглавый Эльбрус.
Александр Никонович с годами дослужился до председательского кресла, до чина действительного статского. Смеялся: «Когда я поступил в гимназию, меня аттестовали так: «Способности хорошие, поведение хорошее, успехи слабые и плохие». А я, вишь ты, в генералы вышел». Казенная палата ведала сбором налогов прямых и косвенных. Это сулило доходы и «прямые» и «косвенные». Александр Никонович довольствовался жалованьем. Вспоминал «Тимона Афинского»: «Человек может стать честным в любое, самое скверное время».
Честность глаза колет. К Александру Никоновичу братья чиновники относились так же, как Вольтер относился к богу: кланялись, но по душам не беседовали. Исключением был директор гимназии Неверов.
И по должности, и по имени – Януарий – надлежало ему глядеть январем, а у Лопатиных расцветали: «Нынче к нам Май Михалыч пожалует». Александр Никонович восхищался: «Идеалист и вместе практик!»
Неверов любил музицировать на гармонионе, подшучивал над своим гимназистом: «У тебя слуха не больше, чем у фаршированной щуки». Все смеялись. Герман тоже. Он понимал шутки. А директор понимал Германа – удаляясь из гостиной в кабинет Лопатина-старшего, Януарий Михайлович взглядом приглашал гимназиста.
Герман затаивался в уголке. Он готов был часами слушать собеседников. Не в обиду будь сказано, слушать Неверова было интереснее, чем отца. Тех, кого отец почитал «солью земли русской» – Станкевича и Грановского, Белинского и Тургенева, – Неверов знал коротко. Знавал и Бакунина, с ним вместе посещал некогда лекции в Берлинском университете. Переписка Станкевича была издана, книга стояла на полке в отцовском кабинете. Герман гордился Неверовым. Тот снимал круглые очки, отводил в сторону руку с очками и, умеряя восторги его, усмешливо сообщал: в кружке Станкевича двое оказали друг на друга особенное влияние – он, Неверов, удалил от кутежей будущего профессора истории Грановского, а последний удалил от беллетристических претензий будущего скромного педагога.
* * *
В высоком небе плавал коршун.
Жандармская тройка летела в Ставрополь.
Будто дождавшись Германа, дождик стал сыпать не переставая. Не было отрады ни в голубом запахе свежего домашнего белья, ни в запахе вербены, маминых духов.
Поднадзорность сына больно огорчила Александра Никоновича. Герман рассказал про «Рублевое общество», про Екатерининскую куртину, а про Ниццу и Герцена не рассказал, не потому, что об этом не узнали жандармы, а как бы из нежелания смягчить отца, уважавшего Искандера.
Софья Ивановна очень сердилась на петербургское начальство – ее мальчика мучить в тюрьме, словно разбойника с большой дороги! Но в ее огорчении, в ее слезах не было страдания. Мальчика не отправили в сибирскую тьму кромешную, а дома и стены помогают. Вот ведь губернатор не оставил мальчика без призора, должность дал, какую не каждому дают, такие, как Герман, не валяются, пойди-ка поищи.
Ставропольский губернатор и вправду был добрая душа, не чуждая либеральным веяниям. Он определил ссыльного чиновником для особых поручений. Молодой человек владеет пером, и он, Властов, станет поручать молодому человеку составление докладных записок, адресованных кавказскому наместнику. И не будет докучать обыденной канцелярщиной. А шестьсот рублей годовых обеспечат юноше некоторую независимость.
Все было так. И все было не так. «Не осенний мелкий дождичек брызжет, брызжет сквозь туман, слезы горькие льет молодец на свой бархатный кафтан…» Будто маешься на каком-то разъезде, где не то что курьерский, но и пассажирский не останавливается. Книги валились из рук. Герман не писал ни в Питер – Негрескулам, Даниельсону и Любавину, ни в Москву – Феликсу. Маялся, как на мокром полустанке, пока осень не скончалась скоропостижно, пока не взыграла молодая метелица. Прошлась она наискось, будто перебеляя исчерканный дождями черновик, и повалил, повалил надежный снегопад.