и на делах, и на ночных объятиях, ибо злился он и был полон обиды. Дом его опустел, угрюмо ходил Пьетро по двору, не замечая разбегающихся и прячущихся слуг, часто выходил на улицу и если не встречал там своего Джованни, то тревожился и молился чтобы его увидеть. Когда же им доводилось встретиться и видел он это новое поприще сына, непонятное и полное, как ему представлялось, страданий, о-о…! — тогда наступало такое отчаяние, что ещё долго потом не мог он прийти в себя, тем более, что события последних месяцев отобрали у него слишком много сил. Никто не знал о состоянии его дел и было страшно видеть в нём уже хорошо заметную неопрятность, его пыльную, пришедшую в негодность, когда-то богатую одежду. Редко когда подавал он негромкий голос, порой заикаясь и путая слова. Изменился у него даже почерк, буквы сплетались в непонятное кружево, разобрать которое было весьма мудрено. Так и жил он, как-то внезапно состарившись, погружённый в свои надежды и страхи. Посмотрели бы на него друзья молодости, да что там далёкие друзья — даже сосед Альберти не всегда его узнавал, встречая на площади в воскресный день. Этот всегда мрачный, согбенный старик, одним своим видом пугавший детей, вполне мог стать печальным символом города, если бы не иной символ, всегда радостный, быстрый и светлый, не заслонял его собой, проходя мимо родного дома по улице Синих Птах.
Последней попыткой что-то поправить, вернуть если не сына, то хотя бы деньги, истраченные Франческо на помощь то страдальцам, то погорельцам, был суд перед лицом уважаемого в городе епископа, куда, не слушая увещеваний Джованны, повлёк Пьетро Бернардоне сына. Там он и получил удар, помочь оправиться от которого могли, разве что, высшие силы. А произошло вот что. По просьбе епископа, этого достойного главы местной церкви, стремящегося закончить дело миром, все деньги до последней монеты были возвращены сыном злосчастному отцу, а потом увидел, пребывающий в гневе, Пьетро, как сбросил с себя его Франческо всю одежду, сложил её у ног священника и спросил у собравшегося народа, указывая на отца, как будто видел его впервые:
— Кто это?
Следом прозвучали слова ещё более страшные, неслыханные на улицах Ассизи:
— Слушайте, знавшие меня и внимайте! Вот стоит передо мной человек, которого доныне называл я отцом. Вы все свидетели, что я вернул ему всё, что от него получил — и деньги, в которых он теперь находит что-то великое, и богатые одежды, как символ его прежних забот. С сегодняшнего дня буду я говорить «Отче мой, сущий на небесах!», а никак не «Отче мой, Пьетро Бернардоне»!..
…Одинокий свой путь домой проделал несчастный старик как во сне. Знал он конечно, что и ближние, и дальние осудят его за это позорное судилище, что никогда уже его жизнь не будет прежней. Знал, что разлетятся по чужим домам его дочери, пытаясь свить там свои гнёзда, слуги разбредутся в поисках лучшей доли и только печальный взгляд Джованны будет ему и поддержкой и укором. Но вот, едва коснувшись дверей своего дома, отдёрнул Бернардоне руку, словно получил ожог. Что-то произошло в душе у него, какое-то озарение и поспешил он прочь из города, за каменные его стены в весенние зеленеющие луга. Благодарная память безошибочно вела его к цели и тем, кто наблюдал за ним с высоты небес, ничего уже не следовало более предпринимать, а оставалось лишь ожидать. Наконец, остановился Пьетро на этом своём пути и открылось ему то самое счастливое поле, где когда-то бродил он во сне с маленьким сыном… Но что это там вдалеке? Вновь видится — идёт ему навстречу златокудрая, вся в голубом, женщина и ясно слышит Пьетро звонкий голосок Франческо. И вырывается ребёнок из рук отца, и бежит, падая и поднимаясь, к этой женщине, прекрасней которой никогда не было, и зовёт её: «Мария! Мария!»
— Ах, да… — подумалось Бернардоне — как же я раньше не догадался… Какой глупец! И как жаль, что понимание приходит так поздно, когда ничего уже не исправишь…
Конечно, это к Ней устремился его сын, к Той, что смотрела на него со старой церковной фрески с такой любовью и состраданием. К Той, что говорила порой устами его жены, а он оставался и глух, и безучастен. Горькие слова прозвучали из уст старого человека:
— Ты просил наказания у отца Паоло, вот и получи всё сполна. Невозможно выдумать ничего горше, чем это чувство вечной вины, нести которое теперь придётся до самой смерти. Но подождите, вот, я слышу птичье пенье, о чём поёт эта птица, прячась в густой листве? О прощении? Для меня? Вот присоединяется к ней другая птаха, и вот уже множество их хотят мне пропеть о чём-то важном, чего я не понимал… Откуда они всё это знают, кто их этому научил? Теперь я не удивился бы, если бы мне сказали, что малые сии давно и свободно повторяют вслед за Франческо звонкие слова о милосердии. Поют свободно? О какой свободе вы все говорите?
— А разве не ты дал её сыну, по сути изгнав его из дома? — резонно спросили его с голубых небес — он воспользовался ею так, как только можно воспользоваться этим драгоценным даром, и многие, очень многие родятся в этой свободе для жизни новой. И ты тоже, если захочешь.
Трудно было поверить Пьетро Бернардоне в реальность того, что он слышал, но страшнее было отказаться от этой, скорее всего последней, чудесной возможности не пропасть навсегда для своего дома, для таинственного и неясного будущего. Тяжело опустился он на землю и простёрся ничком в этом поле, вдыхая давно забытый, волнующий аромат молодых трав. Земля, по которой когда-то бежал маленький Франческо, была теперь так близко перед глазами, так ощущал Пьетро её тепло, так трепетно обнимал её, что не услышал он приближающиеся женские шаги, а только почувствовал как чья-то светлая тень заслонила ему солнце и коснулась его щеки голубого цвета ткань, такая лёгкая и прекрасная, какую никогда не видел и не держал в руках никто на свете…
С-Петербург
30 апр 2024