После казни, вернувшиеся в город полицаи разбрелись по своим домам, и ни раз в эту ночь слышали от тех, с кем жили: матерей, жён или просто любовниц, проклятья — люди уже знали о том, что в эту ночь свершилась казнь, хотя и не знали ещё подробностей…
Но наступил следующий день; и оказалось, что совершённые накануне преступления нисколько не смущали палачей…
Хотя, всё же, где-то в их глубинах жил ужас человеческий, ужас духовный, желание остановиться, прекратить все эти преступления; но была в них уже привычка истязателей. Было ещё давно испробованное ими средство алкоголь, который будил самые их зверские стороны.
И эти качества истязателей, которые презирались и осуждались простыми людьми, находили в стенах тюрьмы не только поддержку от Соликовского, Захарова и прочих их начальников, но даже были необходимы. Если кто-то из полицаев проявлял нечто, хоть отдалённо напоминающее жалость, то мог быть наказан тем же Соликовским; и напротив — за действия самые жестокие он мог рассчитывать на награду, и даже на уважение от своих дружков.
И на следующий день после казни вновь загремел в застенке патефон; и палачи, методично, словно какой-то ритуал исполняя, взялись за истязание оставшихся молодогвардейцев. Допрашивали, тщетно требуя хоть каких-то показаний, подпольщиков из посёлка Краснодон.
В бумагах, которые Соликовский получил от начальника поселковой полиции Цыкалова, значилось, что, скорее всего, Николая Сумского и Лидию Андросову соединяет любовное чувство. И Соликовский поверил в это потому, что часто между молодогвардейцами встречалась любовь. И он с мрачной ожесточённостью, зная, что ни к чему это не приведёт, устроил очную ставку. Лиде выкололи глаз, подвешивали за шею, били… потом истязали Колю…
Ближе к вечеру, пришли какие-то важные немцы с отвислыми подбородками, собрали в одном кабинете Соликовского, Захарова, Кулешова, Усачёва и ещё нескольких полицаев и настоятельно потребовали, чтобы остававшиеся в тюрьме подпольщики были казнены в эту же ночь, потому что состояние многих из них крайне тяжёлое, а некоторое, возможно, уже умерли. Немцы упирали на совершенно антисанитарные условия, и их волновало, что от трупного яда могли заразиться их жандармы.
Соликовский опустил свою бычью голову, часто кивал, а про себя беспрерывно ругался матом. И всё же он вынужден был согласиться с этими немцами потому что они, как ни тяжело это было ему признавать, были его начальниками.
И в ночь с шестнадцатого на семнадцатое января была назначена казнь остававшихся в тюрьме молодогвардейцев.
* * *
В этот раз их даже не стали распределять по грузовикам, просто запихали в тёмную тесноту, и повезли.
Коля и Лида встретились в тюремном коридоре, и больше уже не разлучались.
Во мраке соединились их руки. Палачи, словно в насмешку оставили им по одному уху, по одному глазу, по одной руке. Они даже и не говорили ничего друг другу, но каждый из них знал, что его вторая половина чувствует и вспоминает тоже, что и он…
А потом всех их выгрузили возле всё того же шурфа, где весь снег был тёмен от крови и, казалось, прямо из-под ног раздаётся слитый в единое стон их товарищей…
Соликовский обратился к Захарову, который стоял, пошатываясь, в стороне и глядел осоловелыми, испуганными глазками на молодогвардейцами:
— Эй, ну чего?! Испугался?! Да?!
Захаров помотал головой, и отступил ещё на несколько шагов, подальше от шурфа.
Соликовский хмыкнул и проорал:
— Боишься! У-у… Я тебя насквозь вижу! Они ж уже почти неживые! Да неужели меня кто-нибудь повалить сможет?! А?!
Он, подобный тёмному великану, встал в нескольких шагах от шурфа, слегка покачиваясь, сощурившись глядел на молодогвардейцев, и хрипел, грозя куда-то в сторону звёзд своим кулачищем:
— А вот никто… Слышишь ты!.. Никто из них ко мне подойти не посмеет!
И тогда на Соликовского бросился Володя Жданов. Несмотря на то, что нелюди поломали его пальцы, а на спине вырезали из его плоти широкие и длинные полосы, он был ещё достаточно силён, а ненависть удесятеряла его силы.
Он налетал на Соликовского; обхватил его за шею, и потащил к шурфу, выкрикивая:
— Хоть один паразит пойдёт с нами!
Соликовский засопел, попытался высвободиться, взмахнул руками, и тут понял, что ноги его скользят и он заваливается куда-то назад и вниз. Неужели в шурф?! И тогда вырвался из него никогда прежде неслыханный его подчинёнными панический вскрик:
— Спасите! А-а! Уберите его! Убе-ерите!!
Кто-то из полицаев в исступлении бил Володю, но тот не отпускал Соликовского, и подтаскивал его всё ближе к шурфу. Ещё несколько секунд и они вместе рухнули бы в бездну.
Но тут, всхлипывая, выступил из мрака Захаров, подставил к Володиному затылку дуло револьвера, и нажал на курок. Прогремел выстрел, и Володя сразу перестал двигаться.
Соликовский с трудом оторвал его от себя, и в исступлении стал пинать мёртвое уже тело. Захаров начал плакать мерзостными, пьяными слезами и жаловаться:
— Они такие… Их только смерть может победить!
— Смерть?! — вскричал, безумно вращая налитыми кровью, зрачками Соликовский. — Ну мы ещё посмотрим, кто кого!
И здесь, у последней черты, продолжились истязания…
Наконец наступила очередь и Коли Сумского. Но вместе с ним к шурфу шагнула и Лида Андросова. Успела шепнуть своему милому Коленьке:
— Знай, что я сумела сохранить медальон. В медальоне том — две фотографии, твоя и моя.
А потом они, взявшись за руки, шагнули в бездну.
Коле казалось, что Лида положила свою тёплую руку ему на грудь, потом припала в последнем, прощальном поцелуе. А наверху был свет вечный, и он звал их. Правда, до слёз было жаль своих родителей; но вскоре и это чувство осталось далеко внизу, на земле…
Ведь всякое земное страдание имеет конец. Давно уже смолкли стоны в шурфе шахты № 5; но вот небеса сияют всё тем же ласковым, зовущим светом для всех нас, и жизнь духа продолжается, и нет ей конца, также как и этому свету.
* * *
Олежка Кошевой, вместе с сёстрами Иванцовыми, долго скитался по морозным и голодным дорогам, много повидал горя людского, и сам страдал немало. За эти дни он ещё больше повзрослел, посуровел, но душа его порождала всё такие же милые в своей светлой наивности, и в очень искреннем, мальчишеском гневе стихи.
И несколько таких стихотворений он смог написать прямо в дороге. Но он так и не смог перейти линию фронта, и вместе с Иванцовыми вынужден был вернуться в Краснодон. В родном городе Олежку, также как и остальных, успевших уйти молодогвардейцев, усиленно искали; часто захаживали в его дом, устраивали обыски…
Олежка вынужден был дожидаться матери у соседей, а потом, когда Елена Николаевна всё-таки пришла, рыдая, бросился к ней на шею, и передал те стихи, которые написал в дороге.
Но Олежику ни в коем случае нельзя было оставаться в городе; рано или поздно, его бы всё равно выследили, и Елена Николаевна, скрепя сердце, начала собирать его в дорогу. Вместе с соседкой, надели на него женское пальто, закутали поплотнее; даже и пожитки кое-какие нашлись, и со слезами, отпустили.
Но куда ему теперь было идти? Позади остался родной дом; перед ним — тёмные, забитые отступающими немецкими частями дороги, и там же, впереди — шум боёв, который так хочется приблизиться, но до которого ещё многие десятки километров.
А он уже пытался прорваться туда, к своим…
Теперь он шёл совсем один, с горестными чувством, со слезами в его больших, выразительных глазах. Ведь теперь Олежка точно знал, что его товарищи схвачены, что их терзают.
Он вспомнил о прошедших днях борьбы, которые казались светлыми и величавыми; те дни, когда они были уверены, что дождутся наших. И теперь, окидывая мысленным оком, всё, что совершили они, Олежка полагал, что организация их — явление исключительное, что им прекрасную «Молодую гвардию», никогда-никогда не забудут люди. Вспоминал он, конечно, и о том, как ему самому хотелось стать комиссаром этой организации; и почему-то теперь ему действительно казалось, что он играл в организации важнейшую роль; ведь он же входил в штаб; ведь он тоже отдавал приказания. Так почему же он не мог быть самым главным в этой прекрасной организации? Ведь, в конце-то концов, за всё это время никто — ни Витя Третьякевич, ни Ваня Земнухов, ни кто-либо иной, не говорил: вот я самый первый в «Молодой гвардии».
Идя по холодным, зимним дорогам, Олежик построил свои воспоминания так, что выходило, что он был самым главным в «Молодой гвардии», и эти воспоминания согревали его, и даже несколько раз улыбка появилась на его побледневших губах…
Он решил идти в Боково-Антрацит, где жил дед Крупенков, который был отдалённым родственником его матери, и с которым он виделся пару раз ещё до войны. Олежка плохо знал характер этого Крупенкова, не знал даже, чем он живёт, но всё же надеялся, что раз уж он родственник, пусть и дальний, то не выдаст…