– Нет, не найдётся… Чует моё сердце, что не видать мне больше радости.
И на все утешения родных, на все обещания Вельяминова и Сенявина отыскать пропавшего жениха она улыбалась бледной печальной улыбкой и так же качала головой. И только с каждым днём она становилась всё бледнее и бледнее, точно тяжёлая сердечная рана, нанесённая ей судьбою, точила по капле её кровь, которая словно испарялась и бесследно исчезала из её ещё недавно здорового и крепкого тела. Пропал румянец лица, поблёкли губы, глаза потеряли свой прежний блеск, ушли в орбиты и глядели оттуда точно из какой-то бездонной пропасти, – и все окружающие её с ужасом замечали, как подкашивает её здоровье какой-то тайный недуг, который в конце концов совершенно сломит молодую, едва успевшую расцвести жизнь.
Между тем события придворной жизни шли своим чередом. По-прежнему проживала вдали от дворца принцесса Елизавета Петровна; по-прежнему молодой царь веселился и охотился; по-прежнему усиливался Алексей Григорьевич Долгорукий.
Мысль о возвращении в Петербург была оставлена уже окончательно. По настоянию бабки царя, царицы Прасковьи, и под влиянием Алексея Григорьевича юный император окончательно убедился, что положение Москвы, как столицы, более благоприятно, что кругом Москвы гораздо больше лесов, в которых можно охотиться, что московский воздух для него гораздо полезнее и что – самое главное – в случае возможной войны с Швецией Москва не может подвергнуться нападению, которое неизбежно для Петербурга. Но не одно только перенесение столицы в Москву знаменовало возвращение к прежним допетровским порядкам. Многое, созданное Петром, подвергалось не только осмеянию, но и уничтожению. Так, решено было отменить рекрутский набор; торговля в Архангельске, запрещённая Петром, разрешена была вновь; казённые постройки в Азове приказано было приостановить; устройство петергофских фонтанов было брошено; даже староверам, которых преследовал гениальный преобразователь России за их закоснелое невежество и упорное противодействие его нововведениям, были сделаны значительные послабления.
Приверженцы старины громко радовались таким реформам и предвещали ещё многое на этом пути возвращения вспять. Говорили, что Россия медленным, но верным шагом вернётся назад к тем обычаям и порядкам, какие существовали до Петра.
В то же самое время толки о браке царя с княжной Екатериной Долгорукой усиливались всё больше и больше. Теперь об этом говорили уж не тайно, как прежде, а почти вслух. Многие даже поздравляли Алексея Григорьевича с счастливой фортуной, выпавшей на долю его дочери.
Долгорукий не протестовал против таких поздравлений, а только скромно улыбался и отвечал:
– Не решено пока ничего, государи мои…
Алексей Григорьевич продолжал начатую им игру и положительно не отпускал молодого царя от себя ни на шаг, сопровождая его всюду и окружая постоянно членами своего семейства, среди которых первенствующее место занимала, конечно, княжна Екатерина. Алексей Григорьевич брал её на царские охоты, привозил во дворец для игры с царём в шахматы, – словом, старался приучить юного государя к её присутствию, привязать его к ней и сделать её так же необходимой, как необходим был для юного императора ещё недавно фаворит Иван Долгорукий.
И это ему мало-помалу удалось.
Иван Долгорукий почти совершенно отдалился от царя, несмотря на все увещания друзей, предвещавших ему, вследствие этого, если и не полное падение, то, во всяком случае, немилость.
Но Иван только резко встряхивал своей курчавой головой и отвечал на все эти увещания одно:
– Ну и пусть… Да и лучше, коли меня в Берёзов сошлют… Образумлюсь я там, по крайности…
Его кутежи и дебоши так прогремели на всю Москву, что придворные вельможи только ахали да плечами пожимали, втайне удивляясь долготерпению Петра, страшно скучавшего без своего любимца и в то же время жалевшего его, – жалевшего в особенности потому, что он замечал в Иване какие-то странные признаки душевного горя, какой-то тайной болезни. Пробовал царь расспросить своего фаворита о причине внезапной перемены в его характере.
– Скажи, Ваня, что с тобой случилось? – спросил он его как-то раз.
– Ничего, ваше величество.
– С чего ты такой грустный?
– Да так… Взгрустнулось.
– С чего взгрустнулось-то?
– А Бог знает с чего. Нельзя же всё хохотать да смеяться, надо и погрустить, – с оттенком горечи в голосе отозвался Иван.
И больше ничего не мог добиться царь. Иван или не мог, или не хотел рассказать, что его угнетает, что заставляет его в каком-то беспробудном пьянстве убивать свою молодую жизнь.
Наконец царь, интересовавшийся всё более и более странным поведением своего фаворита, обратился за разъяснением истины к его отцу.
– Что это с Ваней творится, Григорьич? – задал он вопрос старшему Долгорукому.
– Дурит он, ваше величество, и ничего больше.
– Да с чего дурить-то? Всё человек человеком был, а тут вдруг так изменился, что и узнать нельзя стало. Хоть ты бы его поспрошал, что ли.
Алексей Григорьевич досадливо отмахнулся рукой.
– Спрашивал.
– Ну, а он что?
– У него один ответ: «Хочу-де гулять, потому и гуляю!» Нешто он отца ценит! Ведь ноне, ваше величество, дети-то какие пошли: ты ему слово, а он тебе двадцать; ты ему пальцем погрозил, а он на тебя с кулаками лезет.
– Ну, Ванюша-то, чай, не таков?
– Был не таков, а теперь Бог знает что с ним сталось! Просто приступу никакого нет!
Царь на минуту задумался, потом быстро сказал:
– А знаешь, Григорьич, у Вани какое-то горе, должно, есть.
– Какое у него горе! – пренебрежительно отозвался Долгорукий. – Дурости в нём, точно, что много.
– Ну, это не скажи! – возразил Пётр. – Совсем он не таков стал, каким был прежде: и похудел, и побледнел, и глаза такие грустные стали. Нет, Григорьич, не говори! С Ваней что-то случилось. Вот если бы ты расспросил его, да расспросил толком, очень бы я тебе благодарен был. Может, мы чем ему и помочь сумеем.
– Хорошо, ваше величество, спросить спрошу, а скажет ли он что мне, – за то не ручаюсь.
И действительно, через несколько дней после этого, когда Иван как-то случайно попал домой во время присутствия отца, Алексей Григорьевич дружески взял его под руку и увёл к себе в кабинет.
– Садись-ка, Иван, – сказал он, усаживаясь сам в кресло. – Мне с тобой поговорить надо.
Иван Алексеевич недовольно передёрнул плечами, презрительно улыбнулся, но всё-таки сел и спросил:
– О чём это ещё?
– Скажи ты мне на милость, с чего ты это дурить-то вздумал?
Иван Алексеевич свистнул и быстро поднялся с места.
– Опять старые песни! И как это вам, батюшка, не надоест попусту языком трезвонить! Чай, я не малолеток и без вас хорошо знаю, что мне делать надо. Хочу гулять – и буду гулять, и никто мне в том запрета положить не смеет! – И он резко шагнул по направлению к двери.
– Постой, шалая твоя голова! – воскликнул Алексей Долгорукий, вскакивая с места и почти насильно удерживая сына.
– Никто тебе запрета и не делает, а коли я с тобой говорить стал, так не почему иному, а просто из жалости. Ведь гляди ты на себя, на кого ты нынче похож!
– Эх, батюшка! – досадливо отмахнулся Иван.
– Ничего не батюшка! И рукой отмахиваться нечего. Ведь в самом деле стыдно, что таким пьянчугой князь Долгорукий сделался! Глядеть-то на тебя и противно и жалко!
– Ну и не глядите! – опять вспыхнул Иван.
– Да и не глядел бы, кабы ты не плоть моя да кровь был! Ведь пойми ты, Ваня: извёлся я, на тебя глядючи! Ведь чую я, сердцем чую, что неспроста ты это колобродить стал. Ведь, видимо, горе какое-то тебя ест. Ну и скажи мне толком, что с тобою попритчилось? Ведь пойми ты, глупый, – не враг я тебе!..
И в голосе Алексея Григорьевича зазвучали такие мягкие нотки, что Иван удивлённо поглядел на отца. Непривычны ему были как-то и эта ласковость тона, и этот любовный взгляд, которым глядел на него отец, всегда суровый и необщительный. И совершенно против воли молодой человек почувствовал, как в его сердце закопошилось отзывчивое тёплое чувство, что и в нём воскресла давно заглохшая сыновняя любовь, – и он, в свою очередь, бросил на отца смягчённый ласковый взгляд.
Алексей Григорьевич заметил, какое впечатление произвели на сына его слова, и не стал терять даром времени.
– То-то, Ваня, – снова заговорил он, – напрасно ты на меня всё это время зверем смотрел. Ведь как-никак, а нам с тобой не пристало в ссоре жить, особливо теперь. Знаешь, как на нас все зубы точат. Чуть повихнись мы малость, так нас сковырнут, что и поминай как звали. Потому и не след нам друг на друга злиться. Будем в мире жить, – и нам всё нипочём, всякую препону обойти сумеем. Ведь вот вижу я, что у тебя горе есть, – ну и скажи мне, авось и поправим дело.
Иван всё время слушал отца, не прерывая его ни малейшим жестом и низко опустив голову. А когда отец кончил, он печально усмехнулся и сказал: