в иные миры, блещущие светом радости. Вы умерли еще при своей жизни.
— Прочь с дороги! — вскричали люди. — Ты что, намерен учить нас? Прошлое сокрыто временем, а у будущего нет глаз.
— Темные люди подобны несмазанной тележной оси, неизвестно, где и когда она придет в негодность. Но никто не сомневается, что это, в конце концов, произойдет. Я хочу, чтобы вы получили нужное для земной жизни знание. Но для этого надо ощутить себя не властителями мира, а малой частью сущего. Способны ли вы подвинуть в своей душе?
И спросили люди, едва держась на ногах от слабости:
— И что же тогда?
— Тогда степь снова станет местом жизни для малых мира сего, а не голой пустыней.
— Ты говоришь так, словно бы знаешь что-то.
— Потоки света от Будды, восседающего на небесном Престоле, доходят и до моего сердца.
— Говори, что нам делать?! — снова вскричали люди.
— Ищите в себе. И да помогут вам святые архаты.
Люди сели на горячую землю и стали искать. И ничего не нашли, свет в их душах погас, подобно горящей свече, попавшей под сильный ветер.
Агван-Доржи не помнил, долго ли находился среди тех людей, когда же очнулся, увидел степь, но уже не сходную с дикой пустыней, обыкновенную, утопающую в разноцветьи трав, а у ног своих серебряный ручей и, ощутив жгучую сухоту в горле, долго и жадно пил нагревшуюся на солнце воду. Насытившись, сел возле ручья, вытянув босые, обожженные в ступнях ноги, и сказал, подманив четвероного друга:
— Долго же я плутал по пустыне, уж и не чаял вернуться в ближний мир. А люди, утратившие веру в святые деяния архатов, там и остались. Что ждет их?
Старый пес преданно посмотрел в глаза хозяину, обнюхал истрепавшийся желтый халат, и ему стало неприятно, он уловил чужой запах, точно бы хозяин побывал в непригодном для жизни месте. А и верно… Когда б не это, отчего бы в глазах у хозяина появилось что-то усталое, а вместе недоуменное, тяготность какая-то, как если бы он мог что-то сделать, и не сделал, и теперь винит себя. Да и руки у него обожжены, и лицо почернело, и подошвы ног потрескались, точно бы ходил по горячему песку. Нет, не сказать, чтобы старый пес раньше не замечал ничего такого; не однажды случалось так, что хозяин как бы испускал дух: тело неожиданно обезволивало, а глаза тускнели, стылостью веяло от них. В такие минуты пес чувствовал себя не в своей тарелке и, задрав морду к небу, тоскливо выл, призывая отлетевший дух. Но еще ни разу хождение хозяина по иным мирам не заканчивалось так печально для его тела: теперь оно и вовсе обессилело, а немудрящая одежонка вся пропиталась тяжелой, угревато черной пылью.
Время близилось к полудню, опалившему жгучим зноем все окрест: и редкие березовые деревца, тут и там раскиданные по степи и не умеющие собраться в дружный хоровод, поникли, поникли и стелющиеся иссиня-желтые травы, почему отметилась в стеблях мертвенная ярко-красная пыль, когда Агван-Доржи пришел в себя и сказал:
— А не пора ли нам, Мальчик, двигаться дальше?
Но он едва успел подняться с земли, когда услышал конский топот, а потом увидел стражников нойона.
— Эй, ты! — кричали они, размахивая ременными плетками. — Долго же мы тебя искали!
Стражники окружили монаха, топтали лошадьми, кто-то, разгорячась, вскинул ружье, чтобы пристрелить пса, но другой сказал: «Брось! Не дури!»
Агван-Доржи хотел спросить, почему они так зло обращаются с ним, но спросить было не у кого, он вдруг понял, что его окружили и теперь гонят куда-то не обычные в миру люди, но люди тьмы, с ними не сговоришься, а теперь, пожалуй, и не совладаешь. Он понял это, но ничего не поменялось в лице, было так же непроницаемо строгое и как бы отрешенное от ближнего мира, хотя слух у монаха обострился, и он с легким удивлением, а вместе и с постепенным осознанием того, что случилось, ловил холодные и злые слова:
— Нойон говорил, что монах сбежал из сумасшедшего дома.
— Надо же, а еще ходил по улусам и поучал людей.
— Добро бы, только поучал, а то ведь смущал людей своими вкрадчивыми словами. Прав был нойон, повелев изловить его и снова засадить в сумасшедший дом. Там ему место.
— Как бы не отбили блаженного? У него, слыхать, в каждом улусе есть свои люди.
— Эк-ка, испугался! Люди что трава, одних скосят, другие нарастут. Гони!..
— Все же лучше бы объезжать улусы стороной. Мало ли что? А до того Дома далеко?
Дом? Какой дом они имеют в виду? Ах, да, что-то такое было: обширный двор, обложенный каменными стенами, узкая, с низким сырым потолком и с маленьким зарешеченным оконцем келья; в нее редко когда проскальзывают солнечные лучи; там сумрачно и стыло; и он там какое-то время жил… Так ли? А может, было что-то другое, но теперь все запамятовалось? Но нет. Кажется, однажды он уходил оттуда, и уходил спешно, озираясь, опасаясь погони. Неужели и вправду, было? Хорошо. Пусть так. Только можно ли заставить время идти в обратную сторону? Разве сущее во мне имеет предел? Я соединен с мирами, и с тем, и с этим, они во мне, и я в них, а это значит, что я не могу вернуться в свою прежнюю оболочку, и те, кто насильственно хочет вогнать меня в нее, ничего не достигнут: минувшее не возвращаемо, хотя и живет в сознании и определяет нашу карму.
Он подумал так и успокоился, и уже не слушал, о чем говорили стражники, уйдя в то, что жило в нем и подвигало к истинному свету.
Затемно Антоний и Ивашка вышли на маленькую, круглую, как совиный глаз, затерявшуюся меж высоких дерев, лесную поляну, там стояла зимовейка, ныне прозываемая Тишкиной, хотя ни сам Воронов, ни его дружки-приятели и бревнышка не подняли на легкий, искряно белый сруб. Ну и что? Знать, кому-то захотелось, чтобы она так прозывалась, и он поведал про свое желание людям, и те согласились: никто не видел, как погиб Тишка с сотоварищем, и потому не верил в его смерть и сказывал, коль скоро учинялась обида от сильных мира сего: «Ну, погодите, сукины дети! Вот объявится Тишка, уж задаст вам!..» Помнится, теперь уже в неближнее время то же самое говорили про Кольку Лонцова, горой стоявшего за бедный люд, и тоже не хотели верить, что заснул он непробудным сном и не сдвинуть ему тяжелый камень