Поначалу девочка не хотела грудь мою брать — по запаху, верно, чуяла, что я не мать ее либо не та женщина, что до меня ее кормила. А жила я в этом приюте как принцесса… Ах, и до чего же они меня там ублажали! Только на улицу ходить было не велено. Раза три-четыре доктор наведывался — смотреть девочку: он же привел и священника церкви Ла-Салуд, падре Манхона, чтобы он окрестил младенца. Нарекли ей имя Сесилия Мария-дель-Росарио, записали как дитя неизвестных родителей и поэтому дали фамилию Вальдес.
— Сесилия Вальдес! — изумленно воскликнула Кармен. — Это имя я уже где-то слышала.
Адела также заметила, что уже не в первый раз слышит это имя, но ни одна из сестер не могла припомнить, когда, при каких обстоятельствах и где довелось им услышать его впервые. Как бы там ни было, но любопытство слушательниц было задето живейшим образом.
— По всему по этому, — продолжала сиделка, — мне и пришло в голову, что, видно, доктор-то и приходится девочке отцом. Но потом поняла я свою ошибку, потому что доктор этот, милые мои, был урод уродом и не могло у него родиться такое дитя красивое, хоть бы и прижил он его с самой богиней Венерой. Ну, окрестили, стало быть, девочку, а дня через два-три приезжает за нею от доктора богатая карета. Въехали мы в Гавану через Крепостные ворота, кружили-кружили по городу и наконец остановились перед маленьким домиком в переулке Сан-Хуан-де-Дьос. Вышла я из кареты и спрашиваю кучера: «Чей ты?» А он мне говорит, что доктора Монтеса де Ока. Тогда я опять спрашиваю — кто, мол, в этом домо живет; а он только лошадей стеганул. «Не знаю», отвечает, и поехал.
Из дверей вышла мне навстречу мулатка, толстая, но красивая, одета хорошо, и приглашает: «Входи, Мария-де-Регла», — имя-то мое уже знала; и тут хватает она у меня младенца из рук и ну его целовать: целует, целует, оторваться не может. Вот она, мать, думаю. Однако же и тут я ошиблась, потому что, вижу, идет она в другую комнату, а там в кровати еще одна мулатка лежит — молоденькая, и еще красивее толстухи, что меня встретила. «Чарито! — говорит толстуха этой молоденькой, что в кровати. — Проснись, Чарито! Глянь, кто приехал! Сесилита приехала, вот радость-то; да посмотри, какая она у нас красавица!»
А эта, Чарито, лежит в кровати, исхудалая, в чем только душа держится, в лицо ни кровинки, волосы спутаны — и все же показалось мне, что большое у нее сходство с Сесилией. Да, очень они друг на дружку похожи были. И поняла я, что она-то и есть мать девочки.
Долго не могла добудиться ее толстая эта мулатка, но уж лучше бы Чарито и не просыпалась, потому что, как проснулась она, поднялся там такой содом, что хоть вон беги. Открыла она, значит, глаза, повела ими вокруг себя, словно бы в страхе каком-то, и села на кровати — ну ни дать ни взять помешанная. Да так оно и было, милые мои доченьки: через минуту все это наружу вышло. Только толстая эта мулатка — Чепильей ее звали — поднесла к ней младенчика, она вдруг как оттолкнет их, а сама прыг с кровати и, точно бешеная, на Сесилию кинулась, схватила ее обеими руками за горло — и душить; да и задушила бы ее, верно бы задушила, когда б Чепилья не вырвалась — и скорей в залу и, слава богу, успела дверь за собой запереть. Тут вбежала из кухни старуха негритянка — высокая, тощая, одно слово: скелет ходячий. Кое-как удалось нам вдвоем с ней схватить сумасшедшую и повалить ее на кровать, но она и в кровати, хотя мы и крепко ее держали, продолжала буйствовать, царапалась, ногами от нас отбивалась — и все молча, без единого слова. Негритянка-то эта, которая скелет ходячий, унимает ее, а сама слезами заливается, и потом показывает мне, что надо, мол, ее к койке простыней привязать. Так я и сделала… И что ж бы вы думали — помогло, тут же она и затихла. Верно говаривал граф, прежний мой господин, что сумасшедшего только силой и вразумишь.
Успокоили мы ее, и кинулась я скорей в другую комнату — девчонка-то, слышу, криком заходится. Смотрю, дверь с той стороны на крючок заперта. Постучала я раз, другой — Чепилья мне не открывает. Сумасшедшей, видать, боится, решила я про себя. Дай-ка, думаю, в щелочку посмотрю, что она там делает. Вижу — высунулась она в окошко, ко мне спиною, и дитя какому-то мужчине показывает, который на улице стоит под окном. Правда, его самого не видно, только шляпу я и разглядела: черная высокая шляпа колоколом, поля узкие — мода такая в ту пору была, и назывались эти шляпы «ситуайен». И вот показалось мне, будто видела я где-то раньше такую шляпу.
Не иначе как через того мужчину вызвала тетушка Чепилья доктора Росаина, потому — с чего бы это он вдруг ни с того ни с сего сам бы туда явился и прямо в комнату к больной направился? Долго он ее осматривал, а после вышел и без всяких обиняков тетушке Чепилье диагноз свой напрямик объявил. «Чарито, говорит, сошла с ума и уж больше не выздоровеет. А страшнее всего то, что нельзя, говорит, дитя под одной крышей с матерью оставлять, потому как впутала она ребеночка в бред свой безумный, и когда буйство на нее найдет, может она дитя задушить». Думаю, незачем мне вам объяснять, милые мои, как тут тетушка Чепилья расстроилась. И говорит она доктору, что, мол, понимает, как опасно оставлять младенца в одном доме с матерью, но что решения никакого покамест принять не может, а должна прежде посоветоваться с одним человеком, с которым и всегда обо всех своих делах советуется. «Это тот господин, которого вы за мной посылали?» — спрашивает ее доктор. А толстуха отвечает: «Он самый». Тогда доктор Росаин ей говорит: «Он ожидает меня на углу; я должен сообщить ему о состоянии больной, а также диагноз болезни, но как положение очень серьезное и время не терпит, я попрошу его прийти сюда, чтобы вы могли с ним посоветоваться…» А тетушка Чепилья словно бы испугалась и стала отказываться: «Нет, нет, сеньор, так мы только больше времени потеряем. Он сейчас сюда не придет. Лучше будет, если вы с ним сами поговорите и передадите мне, что он решит. Не откажите в любезности».
Доктор ушел, а немного погодя вернулся и говорит: «Дон Кан…» — «Молчите, ради бога, молчите, сеньор, — перебивает его тетушка Чепилья, и никогда еще я не видела, чтобы так она испугалась. — Ни слова больше! — просит его. — Я ведь знаю, как его зовут». — «Хорошо, — отвечает ей доктор спокойно. — Этот господин, что стоит на углу, хочет поместить Чарито в больницу Де-Паула: он обещал распорядиться, и за нею сейчас пришлют носилки. Ах, да, он полагает также, что будет лучше, если ребенок останется здесь вместе с кормилицей».
— А кто же был этот господин, что стоял на углу? — в один голос спросили Кармен и Адела.
— Точно я вам этого сказать не берусь, милые мои, — замявшись, отвечала им бывшая кормилица. — Я не могу поручиться, что доктор сказал именно дон Кан… Может, это мне только так послышалось, а на самом-то деле он сказал дон Хуан, дон Сан или еще что-нибудь такое на «ан». Я ведь стояла далеко и все боялась, как бы меня там не заметили, да и ребеночек-то плакал не переставая. Но что верно, то верно: очень странно мне показалось, почему тетушка Чепилья при каждом слово пугается. И вот навели меня на подозрение эти ее ужимки испуганные и еще шляпа модная за окошком.
— Браво! — воскликнула Кармен. — Выходит, коли ты и не знаешь наверное, какое имя собирался назвать доктор Росаин, то все же догадываешься, кто был тот человек в шляпе. Как же, ты думаешь, его звали?
— Я ничего не думаю, нинья Кармита, — смешавшись, отвечала Мария-де-Регла. — И утверждать тоже ничего не стану.
— Ты боишься чего-нибудь? — мягко спросила ее Адела.
— Ах, нинья Аделита! Как же мне не бояться! Я всего боюсь. Негру, прежде чем рот раскрыть, наперед хорошенько подумать надо.
— Уверяю тебя — ты тревожишься попусту. Ну чего тебе бояться? Мало ли, что было когда-то. Было, да быльем поросло. Теперь обо всем этом, верно, никто уж и не помнит. А если человек подозревает кого-нибудь в чем-либо, так тут еще ничего худого нет: иногда подозрение вполне естественно…
— Но ведь вы, ваша милость, про то не забудьте, что для раба заподозрить своего господина — значит погубить себя.
— Что, что ты сказала? — с негодованием перебила негритянку Кармен. — Уж не вообразила ли ты, что это был наш отец?
— Ах, что вы, доченька, да как же это можно о своем господине такое подумать! — поспешила ее разуверить бывшая кормилица. — Избави бог! Оговорилась я, верьте слову, нинья Кармита! Язык не так повернулся, вот я и сказала «своего господина», а думала-то про всех белых господ. Потому что негр никогда не должен подозревать белых господ в худых делах. Только это я и хотела сказать, нинья Кармита.
— Неправда, — подчеркнуто строго отвечала Кармен. — Ты не это хотела сказать, но теперь ты пытаешься оправдаться и скрыть от нас, как все было на самом деле. Чуть что, так ты сразу — я не я, и шапка не моя, — а про себя думаешь, будто знаешь больше нашего. Но ты ошибаешься, а главное — не замечаешь, как ты сама себе противоречишь. И я тебе это сейчас докажу. Вот ты говорила, что у доктора Матеу по тебе слюнки текут, и то же самое примерно ты рассказывала о графе де Харуко и его сыне; ты сказала также, что графиня, прежняя твоя госпожа, поспешила выдать тебя замуж за Дионисио из ревности, — так почему же ты не видела ничего дурного в том, чтобы сообщить нам все это, а между тем можно ли рассказать о своих белых господах что-нибудь худшее?