— Пойман ты, князь, по цареву велению.
Ни к царю, ни тем более домой он не попал. Дьяк Казенного двора позволил сменить доспехи на походную одежду, которая всегда находилась во вьюках заводного коня.
Доспехи князь передал Фролу и попросил:
— Отдай их сыну моему, княжичу Ивану. Жене низко кланяйся. Да хранит их Господь!
Опричь души было то поручение стремянному, ибо князь почти уверился, что Фрол — двоедушник. Самый, казалось бы, близкий к нему человек, а не схвачен. Все остальные близкие окованы, а Фрол — нет. Царь Иван Васильевич просто так ничего не делает. Наметив очередную жертву, продумывает все до мелочей.
А Фрол ликовал. Все! Дворянство! Жалованное царем. Оно, можно сказать, уже в кармане! Вот уж потешится он всласть, когда станет передавать княгине низкий поклон мужа, а от себя добавит, что ждет князя пытка и смерть. Что касается доспехов, то он не собирался отдавать их княжичу, а имел мысль придержать у себя. Выпутается князь, что почти невозможно, вернет их, объяснив, что не верил в его, князя, смерть, вот и сберег кольчужное зерцало, саблю, саадак с луком, а если палач отрубит князю голову, то и слава Богу.
Улучив момент, дьяк Казенного двора шепнул Фролу Фролову:
— Тебя ждет тайный царев дьяк. Сегодня. Не медли. Поостереглись стрельцы окольцевать князя, аки татя злодейского, хотя им очень хотелось покрасоваться всесилием своим, так ехали, будто почтенные к нему приставы, но все ж не просто гарцевали, те, кто впереди держался, то и дело покрикивали:
— Расступись! Дорогу князю!
Иногда даже добавляли «…князю-победителю! князю-герою!». Скоморошничали. Москвичам же невдомек то скоморошество, они за чистую монету те окрики принимали. Завидев князя Воротынского, бросал все свои дела, высыпал на улицу разноодежный люд, который, при приближении князя и его приставов, кланялся низко. Многие снимали шапки, крестились.
Не знали они, даже не догадывались, что их спаситель едет на мучение и на смерть. Иначе бы, вполне возможно, взбунтовались бы и повалили к Кремлю, либо попытались смять стражу, вызволить опального.
А каково было князю Михаилу Воротынскому видеть все это?!
Перед воротами Казенного двора стрельцы отсекли дружинников княжеских, которым предстояло пополнить отряд Шики и навечно стать заготовителями пушнины для царской казны. Князю же Воротынскому дьяк повелел, теперь уже с безбоязненной издевкой:
— Слезай, аника-воин! Напринимался досыта поклонов людских. Настало время самому кланяться!
Князя без промедления оковали цепями. Свели в подземелье и втолкнули за дубовую дверь в полутемную, зловонную сырость. Свет едва пробивался через окошко-щель под самым потолком, стены сочились слезами, и даже лавка, без всякой пусть и самой плохонькой подстилки, была мокрой.
Тишина гробовая.
Вскоре свет в окне-щели померк. Стражник принес кусок ржаного хлеба с квасом и огарок свечи. Оставил все это на мокром столике, прилаженном ржавыми штырями к стене, и, ни слова не сказав, вышел. Задвижка лязгнула, и вновь воцарилась мертвая тишина. До звона в ушах. До боли в сердце.
Утро не принесло изменений. Стражник принес скудный завтрак, и больше никто узника не беспокоил. На допрос, где бы он, князь, может быть, понял наконец-то, в какой крамоле его обвиняют, не звали.
«Неужто вот так и буду сидеть веки-вечные?!»
Да нет, конечно. У царя Ивана Васильевича уже придумана казнь, только достоверных фактов, которые бы обвинили князя Воротынского в сговоре с ДевлетТиреем, намеревавшемся захватить трон российский, никак он не мог добыть. Уж как ни изощрялись в пыточной, но никто словом не обмолвился об измене. Мужественно сносили пытки все, кроме купца, тот вопил нечеловеческим голосом, когда его тело прижигали или рвали ногти, но и он ничего нового, кроме того, что рассказывал царю после последней своей поездки в Крым, не говорил. Купца били, медленно протягивали по груди и животу раскаленный до белизны прут, он орал надрывно, но как после этого не сыпали вопросами дьяк с подьячим, а то и сам Иван Васильевич, приходивший насладиться мучением людским и выудить хоть малую зацепку для обвинения князя Михаила Воротынского, истязаемый вновь и вновь повторял уже сказанное.
Понять бы извергам, что ничего иного честный купец не знает, отпустить бы его с миром, но нет, они снова приступали к мучительству. Не выдержал в конце концов купец, крикнул истошно:
— Будь ты проклят, царь-душегубец!
И плюнул кровавой пеной в грозное лицо.
Царь взмахнул посохом, угодив острием его прямо в невинное, преданное России сердце купца, тот вздрогнул и отошел в мир иной. В спокойный, без страстей, без же-стокостей и коварства.
Безвинны были ответы и бояр княжеских, и дьяка Логинова.
— Пропустить крымцев через Оку без свемного боя князь-воевода задумал загодя…
Они без стонов выдерживали пытки.
Особенно доставалось боярину Селезню. У того добивались показания, будто послал его князь к Девлет-Ги-рею, чтобы подтвердить прежний уговор: иди, дескать, на гуляй-город безбоязненно, из него будет выведена рать. А после того князь с ханом, объединившись, якобы двинутся должны были вместе на Москву, чтобы захватить престол.
Царь Иван Васильевич ехидничал:
— Пальчики, вишь, ему посекли. Для отвода глаз. Боярином думным, а то и слугой ближним у царя оно и беспалым любо-дорого…
Николка Селезень обалдел от такого обвинения. Процедил сквозь зубы:
— Что, с ума, что ли, все спятили?! Царь в ответ гневно выкрикнул:
— На колы! Всех — на колы! Такие же упрямцы, как Василий Шибанов, пес верный Курбского! На колы!
Первому перебежчику, посланному к татарам Ники-фором Двужилом, можно сказать, повезло: он погиб с чувством исполненного долга перед отечеством и, возможно, не столь мучительно.
У царя оставалась надежда — человек Малюты Скуратова и Богдана Вельского. Иван Грозный срочно вызвал подручного темных дел,
— Отписку получил от этого самого?..
— От стремянного Фрола?
— От него.
— Вот. Не смышлен. Ухватки никакой нет. Вот, пожалуй, одно: князь благодарил Бога, что простер тот руку над ратью русской, когда князь Шереметев бежал, бросив даже свой саадак; когда опричный отряд воеводы Штадена был разбит Дивеей-мурзой; когда всеми переправами крымцы полностью овладели. И вот еще что… Главный воевода всех вместе воевод полков не собирал, каждому с глазу на глаз высказывал свою волю, Фрола всякий раз выпроваживая. Да, вот еще… Казаки круг требовали, в сечу рвались. К самому князю атаман Черкашенин ходил. Вместе с Фаренсбахом.
— А ты говоришь, ухватки никакой. Вон какая крамола водится. Но согласен с тобой — маловато этого, чтобы без сомнения для других князей, ему потатчиков, обвинить воеводу в крамоле. Помозгуй основательно. Подскажи этому самому Фролу.
— Исполню, государь. Вместе с Богданом Вельским отписку составим и Фролу продиктуем.
Сам Малюта Скуратов склонился над доносом Фрола Фролова, которого вопреки мнению государя он продолжал считать пустопорожним. Да и что мог отписать слуга княжеский, если сам князь верой и правдой служит царю, не жалея живота своего?
«Навет. Только навет. Чем невероятней, тем лучше».
Время шло, а мыслишку, какую можно было бы подбросить Фролу Фролову, Малюта Скуратов никак не находил. Всуе славил Бога? В то самое время, когда лилась кровь христиан и они бежали без оглядки от крымских туменов, от басурман? Не богохульство ли? Конечно. Однако…
«Мелко. Весьма мелко…»
Появился приглашенный Богдан Вельский. Вместе они начали подыскивать навет. Не вдруг, но осенило: двоедушие. Князь-двоедушник. Днем воевода, ночью — колдун. Оттого поодиночке кликал воевод, чтобы колдовскими чарами опутывать. Всех сразу не собирал, боясь, видимо, что не совладает с душевным сопротивлением всех.
«Только первый воевода опричного полка князь Андрей Хованский не поддался чарам. Да еще немцы неправославные. Они-то и налетели на крымцев соколами. Что оставалось делать главному воеводе, чтоб совсем себя не разоблачить?!»
Вошел запыхавшийся Фрол. Еще и встревоженный изрядно. Вроде бы он все сделал, как велено было, ждал с часу на час жалованную грамоту царя Ивана Васильевича, а вдруг — писарчук какой-то влетает как скаженный, не дает даже переодеться.
«Не угодить бы в пыточную!»
Малюта Скуратов радушно приглашает:
— Садись, Фролушка. Разговор не короткий, — и меняет тон на строгий,— если, конечно, ладком он пойдет.
Переждал малость, чтобы дошли последние слова до глубины души гостя, затем спросил:
— А не замечал ли ты, Фролушка, что князь твой — двоедушник?
У Фрола челюсть отвисла. Как можно о таком даже подумать?!
Малюта Скуратов достает тем временем цареву жалованную грамоту и показывает ее Фролу.