Его приговоры непостижимы! Что он хочет сделать с этой землёй, раз отдает её в добычу чужакам? В игрушку – слабым? Слепым для правления? Чем она нагрешила больше других и за чьи вины она несёт суровое наказание бичевания и заключения? А! Неисповедимы пути Господни!
Он замолчал.
Ксендз Николай пробовал дальше читать псалмы, в которых любая страждущая и кающаяся душа найдёт отголосок своего страдания. Епископ стонал, повторял некоторые слова, впадал в задумчивость, или скорбно вздыхал, точно коснулись его ран.
Так часть ночи прошло на этой грустной молитве и ворчании. Факел догорал, ксендз Николай закрыл книгу.
– Боже, будь милостив к душе моей! – шепнул епископ.
Следующий осенний день выдался ясным и холодным, епископ взглянул из окна на утреннюю изморозь, покрывающую землю. Это время года напоминало ему об охоте, из кающегося вчера грешника сегодня выступил страстный охотник. Он посмотрел на обширные леса, на луга вдали и вздохнул.
– А! – шепнул он. – В такое утро пойти в лес с добрыми собаками – какое удовольствие!
Он отворил окно.
– Какой освежающий воздух! А какая духота в этой мерзкой комнате! Что бы я не дал, если бы мог, если бы хватило сил сесть на коня с копьём!
Потом ему в голову пришло воспоминание о Верханце, которого собственной рукой убил на охоте, увидел то кровавое копьё в его груди – и глаза его застелил туман, замолчал, униженный, и голова опустилась на грудь.
Вечером он велел вернуться к покаянным псалмам, но слушал их спокойней, не прерывая. Душа, привыкшая к бурям, постепенно успокаивалась, чувствовала в этом спокойствии некое блаженство, больше обещающее, чем приобретённое.
Утром, когда подали еду, епископу объявили, что из Кракова приехал ксендз. Вошёл такой же старый, как Павел, краковский декан, который однажды уже приложил руку к примирению епископа с Лешеком.
Ксендзу Павлу не трудно было предвидеть, что и сейчас он принёс ему условия перемирия; это его ни в коей мере не тронуло. Он поздоровался с ним любезно, но равнодушно.
Декан в действительности пришёл со словами примирения от князя Генриха. Он начал с этого объявления – Павел остался неподвижным, как и был.
– Князь Генрих? – сказал он медленно. – Генрих – немец, за ним будет краковское мещанство, те всё-таки не всё решают! Им удасться сдать ему Краков, землевладельцы опомнятся, что они тут должны что-то значить. Почему называют себя землевладельцами, если эта земля не их было? Сегодня меня Генрих освободит, а завтра…
Он задумался.
– Я не спешу! – прибавил он. – Не вижу в будущем ничего, кроме страшной неразберихи, от которой, пожалуй, только сильная рука может спасти. Где же оно?
– А Болько Мазовецкий? – сказал декан.
Епископ молчал. Ксендз Войцех давно его знал, и удивился, найдя его ко всему равнодушным. Он никогда его таким не знал. В течение всего дня пытаясь чем-то вывести его из этого оцепенения, ему не удалось ни оживить его, ни добиться внятного слова.
– Вернуться в Краков? А что мне от этого? Мазовецкие захотят мной воспользоваться, потому что знают, что я им благоприятствовал и благоприятствую; потому что многие были храбры и сил больше, чем у других. А устоят ли они против силезцев и чехов, и против других, жадных до Кракова?
Хотя не смогут его удержать… Я не доживу до мира, поэтому не хочу уже войны.
Вечером декан удивился снова, услышав, что епископ требовал от капеллана покаянные псалмы.
– Это моё приятнейшее чтение, самая лучшая молитва! – сказал он со вздохом.
Ксендз Николай открыл книгу и неторопливо начал читать псалмы, которые ксендз Павел тихо повторял за ним.
Старый декан от этого нового для него зрелища не мог отворотить глаз. Он не знал, что епископ так расположен к покаянию и искуплению. Некоторые вирши псалмов он велел себе повторять, потому что они ему больше приходились по сердцу. Он стонал и вздыхал. Так до поздней ночи они сидели на молитве.
Когда назавтра декан, ничего не сделав, готовился к отъезду, ксендз Павел сказал ему, прощаясь:
– Прошу вас, скажите там на дворе, пусть старую мою собаку Погонца хорошо кормят. Она это заслужила. Она старая и я, не пойдём уже с ней в лес, но пусть не страдает от голода.
Эта нежность к собаке, когда епископ никогда её даже людям не показывал, ещё раз привела ксендза Войцеха в недоумение. Он не узнавал человека. Прощаясь с ним, он на пороге добросил:
– Если жив отец Серафин у Св. Франциска, передайте ему привет от меня. Это святой муж.
Дверь закрылась. В этой тюрьме был почти монастырский образ жизни. Качор, который пил ради развлечения, а напившись, чувствовал обязанность приходить развлекать епископа, находил его глухим и безучастным. Тот даже часто его выпроваживал, показывая брезгливость и отвращение.
– Это плохой знак, – шептал Качор, – когда старый человек, как этот наш пан, изо дня в день меняется. Не дай Боже несчастья!
Прислушиваясь у двери к псалмам, угрюмый слуга ушёл.
Начинал думать, что предпримет, когда епископ умрёт, ибо чувствовал, что смерть близка.
Вопреки этим прогнозам Качора, ксендз Павел, которого привезли туда очень слабым и страдающим, очевидно, восстановив душевное спокойствие, и здоровье улучшил. Лицо его побледнело, сморщилось, кровавые глаза побелели, речь стала мягкой. Гнев появлялся редко и на короткое время.
Этот плен епископа продолжался несколько недель, из Гнезна пригрозили анафемой, должны были отпустить на волю.
Однажды утром он оказался без охраны, ему объявили, что может отправляться, куда захочет; но о мире говорить было не с кем.
Локетек как раз сражался с Генрихом за Краков.
Освобождённый ксендз Павел не знал толком куда пойти. В Краков не хотел ехать, Кунов и Лагов ему опротивели. Качор, который сразу же начал собираться в дорогу, думая, что пану не терпится оттуда выбраться, не понял его, когда тот сказал ему, что сам ещё не знает, куда и когда поедет.
Всё-таки кареты приготовили, а ксендз Войцех приехал из Кракова с деньгами и одеждой, которая могла понадобиться в дороге. Уговаривал епископа поехать в столицу, ксендз Павел колебался. Так прошло несколько дней. Когда его уговаривали, он сказал:
– Везите меня, куда хотите! Мне уже всё равно, где буду сидеть, лишь бы костёл был. Пришли дни покаяния. Согласно предсказанию, мне уже немного времени осталось для него.
Состояние этого человека, который раньше никому не давал собой руководить и от одной мысли, что кто-то мог навязать ему свою волю, возмущался, делая наперекор, пробуждало милосердие в окружающем его духовенстве. Муж сильной воли был теперь совсем сломлен.
Декан был за