Манси поспешил принять этот голос за утвердительный ответ лесного духа. Поскорее схватил идола, сунул его вместе с камнями в яму под избушкой, прикрыл мхом, — поскорее, пока бог не передумал.
И пошел спать.
* * *
Раньше всех утром встал Мосолов. Он вышел на берег Баранчи, оглянулся, вынул из кармана куски чумпинской руды и с ругательством бросил их в воду.
Потом подошел к первой избушке, разбудил спавшего там охотника и сказал:
— Эй, манси, нет ли у тебя продажных мехов? Куничка, может, какая завалялась?
Так он обошел все избушки, заставляя где лаской, где угрозой показывать ему оставшиеся с зимы шкурки пушных зверей.
Когда Ярцов вылез из избушки, Мосолов сидел на пеньке и запихивал в седельную сумку свою добычу.
— Не знаю толку в соболях да в лисицах, а в топорах да в тупицах, — лукаво подмигивая, сказал приказчик. — Чего-то такого заставили купить вогулишки. Надо же поездку оправдать, — взял.
Тронулись в путь. Опять началась пытка комарами. Чумпин шел впереди, обмахиваясь веткой.
— Ну и дорога! — сказал Ярцов. — Завод ставишь, а проезду нет. Как будешь по такой тропинке возить, например, горновой камень к доменному строению?
— Будет и дорога, Сергей Иваныч. Со временем. Еще до доменной кладки далеко.
Когда свернули на переправу, Чумпин показал рукой на север и сказал:
— А Кушва-река там, прямо, не надо сворачивать. Болот много. Бобры живут.
Ярцов спохватился, зашарил по карманам, в сумке.
— Где же камни? Образцы-то кушвинские. Я их забыл. Положил тогда в сумку, помню. Да, должно быть, вынул вечером, а нынче из головы вон. Нету в сумке.
— Ишь ты, грех какой! — Мосолов покачал головой. — Как на притчу — и я забыл, це-це-це.
Но Чумпин понял, о чем идет речь. Когда конь Мосолова, гремя подковами о гальку и вздымая фонтаны брызг, вступил в реку, манси придержал ярцовского коня за повод, достал из-за пазухи, и вручил шихтмейстеру новые образцы той же черной руды, нагретые его телом угловатые обломки. Ярцов, озабоченный предстоящей переправой вброд через быструю Баранчу, наскоро засунул камни в сумку и ухватился за гриву коня. Чумпин остался на этом берегу: за бродом дорога была прямая — на Синюю гору.
Громада Синей горы с тремя скалистыми вершинами, с каменными обрывами уже виднелась над лесом.
Егор не ждал Ярцова так скоро. И двух недель не ездил, а уж где-то на краю света — на самой Баранче — побывал. Вернулся Ярцов в жаркое утро. Егор только что встал — разленился без начальника.
— Мосолова еще нет? — были первые слова Ярцова, когда он вылезал из повозки. Егор ответил, что нет, не приезжал еще.
— Ну и ладно. Он на Баранче остался — дней на пять, говорил. Я сейчас спать лягу. Если Мосолов приедет, разбуди меня… Или нет, не надо. Не буди. Можно и завтра. Завтра буду рапорт писать. Послезавтра ты, Сунгуров, в город поедешь, рапорт отвезешь.
— А у нас новости какие, Сергей Иваныч! — говорил Егор, внося в избу пожитки шихтмейстера.
— Какие новости?.. Или нет, не говори сейчас. Сначала уж высплюсь. А то здешние новости… им всегда не рад, только сон испортишь. Не надо воды, Сунгуров, не надо; я умываться сейчас не буду.
Из сумки шихтмейстера посыпались черные камни.
— Это что такое, Сергей Иваныч? Руда?
— Где? Это? Да, вогульская какая-то. С какой-то, не помню, реки там.
Егор любовно рассматривал образцы.
— Сергей Иваныч! Это руда наилучшая. Я в Тагиле на руднике бывал, там на три разбора руду делят, так в самом первом разборе и то такой руды нет.
— Много ты понимаешь, Егор!.. Выгони-ка мух из горницы да окно завесь.
— А руду куда?
— Всё равно. Положи на полку или себе возьми. Ох, доехал я-таки, слава богу. Даже не верится, что дома.
В темной горнице, раздетый, под чистой прохладной простыней шихтмейстер блаженно вытянулся.
Егор закрыл дверь в горницу и присел к окну, разглядывать вогульские камни. Его больше всего занимала, как и Ярцова в избушке Ватина, их магнитная сила. Рудные крошки бородками топорщились на всех острых углах. Ни тряская дорога, ни падение на пол не оторвали этих бородок. Егор шевелил их кончиком гусиного пера — крошки меняли места, перескакивали одна к другой и не отрывались от камня. Егор принес большой гвоздь, приложил его шляпкой к камню — и гвоздь прирос.
— Сунгуров! — послышался вдруг крик шихтмейстера. — Иди сюда, школьник паршивый!
Егор вскочил, положил камни на полку и побежал в горницу.
— Балобан! — орал Ярцов. — Зачем говорил мне про новости, строка приказная? Я нарочно в Екатеринбург не заезжал, чтобы всякие неприятности на завтра отложить. А ты всё испортил, мне теперь не заснуть.
— Да я еще никаких новостей не говорил, — оправдывался Егор.
— Всё равно: сказал, что есть новости. Теперь поневоле думается. Ну, выкладывай скорей.
— У нас в Шайтанке бунт, — выпалил Егор очень весело.
— Бунт? Перекрестись, — какой бунт?
— Шипишный бунт, бабы называют. Он из-за шипишного цвета начался. Уж сегодня никто не работает.
Шихтмейстер сел на постели.
— Всё пропало, — сказал он мрачно. — Теперь ни за что не заснуть… Что ж ты сразу-то не доложил, дрянь? Ладно, ладно, не выкручивайся, говори дальше. Что за шипишный цвет?
— Когда Мосолов поехал с вами, он приказал, чтоб кунгурских мужиков поставили на работу шипишные цветы собирать. А то хлеба не велел давать. Другой работы никакой не было. Мужики вышли. Я видел — человек сто их ходит по горам, к брюху пестери[6] привязаны. Рвут цветы, кидают в пестери самые только лепесточки. Сносят к приказчицкой избе, груды навалили. Сестра Мосолова, старая девка, их по солнышку разваливает, сушит. Правда, Сергей Иваныч, что сушеный шипишный цвет дорого стоит?
— Не знаю. Может быть. Ну?
— Из него, говорят, снадобья лечебные делают и помаду.
— Ну, ну, делают. Ты про бунт…
— Вот с того и бунт вышел. Кто-то из мастеровых посмеялся над кунгурскими, что-де бабью работу делаете, старой девке на помаду стараетесь. Работа не заводская — Мосолов для себя это выдумал, на продажу, видно. Еще день вышли мужики цвет собирать, — на третий не пошли. Им хлеба не дали. Лежат в таборе голодные день, другой. Кой-кто в Кунгур уехал. Которые по заводу пошли с разговорами. Потом испортилась плотина. То ли поломали ее. Кунгурские сели на плотине, не дают починять. Борисов — он за приказчика остался — послал плотинного мастера. «Непременно почини, а то дутья нет, домны остановятся. Убытки страшные». Плотинный говорит: «А если меня убьют?» Борисов обещал, что сам его убьет, если не починит. Тогда плотинный пошел. Ему голову проломили. Он ничего, даже смеется, говорит, что сам свалился, о брус голову расшиб. Только, кажется, помер он всё-таки. Борисов взял грудного ребенка своего на руки, пришел на плотину, стал на колени, объяснил, что без воды дутья нет, а без дутья домнам остановка. Мужики тогда позволили починить, ушли с плотины. Зато вчера в молотовых мастерских, в токарной, в кузнице, на пильной мельнице — везде рабочих увели. Кричат: «Мы семигривенные подушные отработали и четырехгривенный сбор отработали. Почто опять на страду посылают?» Такой слух есть, что приписным только тридцать шесть дней в году на заводы работать полагается, а остальное время — на себя…
— Враки это! — сказал Ярцов.
— Им объяснили, а они кричат, что тот указ давно есть, да только спрятан. Вот так и сегодня не работают, шумят.
— В крепость и в Ревду Демидовым доносили?
— Нет, нигде еще не знают. Борисов хочет, чтоб сначала работать начали. Да, может, и нельзя послать: кунгурские на дорогах дозорных поставили.
— Что же мне делать, Сунгуров, а? — жалобно спросил Ярцов. — Донесение послать в крепость или подождать Мосолова?
— Не знаю, Сергей Иваныч.
— Лучше подожду, а? Я, кажется, засну сейчас. Теперь знаю, в чем дело. И помочь всё равно нечем. Пусть Мосолов сам свою шипишную похлёбку расхлебывает. А ты иди посмотри, что там делается. Потом расскажешь.
Через минуту шихтмейстер уже храпел.
Но не прошло и часу, как Егор вбежал в избу и растолкал его:
— Сергей Иваныч! Приехал советник Хрущов. Сюда идет.
— Хрущов здесь? Давай скорей одеваться! Чорт его принес не вовремя. Егорушка, посмотри там в чемодане запасной парик! Да поворачивайся живее, собака!
Ботфорты никак не лезли на ноги. Пуговицы камзола не застегивались, две совсем оторвались. Но к приходу советника шихтмейстер успел кое-как привести себя в порядок.
Хрущов Андрей Федорович — помощник главного командира — такой же крутой и нетерпеливый начальник, как сам Татищев. Горные офицеры его иной раз даже больше боялись, чем Татищева. У Хрущова больше петербургского лоску и обидного высокомерия. Вежливым словечком так обидит, что всю жизнь не забудешь.