— Он что же — Иисус Христос? — насмешливо крикнул Владимир.
— Да. Наконец-то вы поняли. Вы хотели распять его, но он уже не в вашей власти. Вознесение опередило Голгофу. Так-то, дети мои… А мама опять с вами, — сказала она почти ласково, жалея их за презрение, какое испытывала к ним. — Со всеми денежками, заботой, тревогой, вся целиком. Я сообщу господину Чайковскому о прекращении выплаты бюджетных сумм. Всю остальную переписку, если таковая возникнет, примет на себя любезнейший господин Пахульский. Как видите, капитуляция полная.
И, предупреждая фальшь благодарного сочувствия, когда безжалостное дело уже свершилось, сказала спокойно и властно:
— Ступайте, пейте чай, играйте. Я хочу остаться одна.
Они повиновались, не заметив странной обмолвки «играйте» применительно к взрослым людям…
…Что же было дальше? Надежда Филаретовна вернее рассчитала судьбу Чайковского, нежели свою собственную судьбу. Ноша оказалась ей не по плечу. Приступы черной меланхолии, случавшиеся порой и прежде, стремительно перешли в неизлечимую душевную болезнь. Физически она пережила Чайковского, но то уже не было жизнью. Она окончила дни в сумасшедшем доме, не помня о том, кого так долго и трудно любила.
А Чайковский вроде бы справился с нанесенным ему нежданным ударом. Речь идет, разумеется, не о денежной потере. К этому времени он уже был человеком обеспеченным, правда, от безалаберной щедрости — особенно к близким — деньги утекали у него между пальцев. Но не это волновало его. Самозванные охранители посмертной чести Чайковского, стыдливо поджимающие губки и потупляющие глазки, когда дело касается материальной помощи композитору со стороны фон Мекк, почему-то не помнят горьких писем Чайковского братьям, написанных по свежей боли разрыва. Эти письма куда лучше говорят о подлинном бескорыстии Чайковского, чем паршивенькое умолчание. Если уж Надежде Филаретовне грозит разорение, писал Чайковский, то пусть она не откажется принять моей помощи. Он страстно мечтал стать для фон Мекк тем, чем многие годы была она для него.
Чайковский не стал богачом даже в самый славный период своей жизни. А фон Мекк, хотя и понесла чувствительные потери, отнюдь не разорилась, сохранила значительное состояние. Петр Ильич не понимал причины разрыва, тягостно страдал и продолжал стучаться в запертую дверь. Его письма Пахульскому, ставшему мужем Юлии фон Мекк, нельзя читать без острой жалости. Похоже, он только теперь начал понимать, что значила в его жизни Надежда Филаретовна.
Госпожа фон Мекк не ошиблась в главном. Петр Ильич достиг своей конечной цели: глянул в лицо смерти и не отпрянул в ужасе и отчаянии. «Патетической» назвал он последнюю симфонию, вершину своего творчества. Он не оставил себе иллюзии, что за смертью что-то есть, кроме пустоты, и принял такой исход, ничуть не обесценивающий чуда жизни. Сказав же громко «да!» жизни и смерти, он умер — сразу и так вовремя, что смерть его породила множество легенд. Нас эти легенды не интересуют, нас интересует другое. Умирая в петербургской квартире своего брата Модеста, умирая тяжело, мучительно и неопрятно, он заставил всех близких выйти из спальни, чтобы они не видели его физического унижения. Три человека, припавшие к двери, услышали измученный, томящийся, но отчетливый голос умирающего:
— Надежда!.. Надежда!.. — и вновь зовом, молитвой: — Надежда!.. — и со скрипом зубов, с невыносимой болью: — Проклятая!..
То было его последнее слово среди живых. А затем настало бессмертие. И они вошли туда рука об руку — Композитор и его Дама. В этом есть ирония, но есть и правда.
Очарование исчезло (фр.).