данный момент живет в Мюрице. Как и о том, что сей красавчик, на котором твои глаза ничуть не собирались протереть дыру, по моим меркам, прекрасный, как архангел Гавриил, прибыл к нам из Праги и не только уважаем как юрист в престижной страховой компании, но и прославился как писатель, да не абы какой, пописывающий, как все, кому не лень, а настоящий, публикующий книги, имеющий не только своих читателей, но уже и обожателей. Если же все это тебе неинтересно, добавлю, что он никоим образом не женат, да к тому же приглашен директрисой нашего добрейшего дома на ужин, что, впрочем, ничуть не умаляет его достоинств. Ужин этот по возвращении готовить тебе!
– Тиле Росслер, ты самая настоящая колдунья!
– Бери выше, Дора, – ведьма, умеющая предсказывать по внутренностям фаршированных карпов…
Ближе к вечеру девушка стоит на кухне столовой и чистит для ужина рыбу. Почувствовав, что за ее спиной кто-то стоит, поворачивается и видит перед собой того самого титана, незнакомца из Праги, виденного ею на берегу. Его большие серые глаза будто смотрят ей в самую душу.
– Такие красивые руки, а занимаются ремеслом мясника…
В сентябре 1923 года, через три месяца после этой встречи, человек, который до этого не мог жить нигде, кроме Праги, переехал с ней в Берлин и поселился в квартале Штеглиц в доме 8 по Микельштрассе. А когда выяснилось, что это им не по карману, перебрался сначала на Грюнвальдштрассе, а потом на Целендорфер Хайдештрассе. Молодая женщина лишь смотрела, как угасает ее возлюбленный, и ничего не могла с этим поделать. Суровая зима 1924 года окончательно подорвала его хрупкое здоровье. Ее великую любовь будто что-то пожирало изнутри. Иногда по вечерам они на пару смотрели, как в камине горят страницы авторской рукописи, брошенные ею туда по приказу любимого.
Весной 1924 года ему пришлось вернуться в Прагу – болезнь поразила гортань. А некоторое время спустя он в безнадежном состоянии попал в Вене в больницу. Оттуда его перевели в санаторий в Кирлинг, где Дора получила возможность ухаживать за ним вместе с Робертом Клопштоком.
И человек, ни разу официально не оформивший брак ни с одной женщиной, ни с Феличе, ни с Миленой, написал Гершелю Диаманту письмо, испросив разрешения жениться на Доре. Но отец девушки, послушав совета местного раввина, отказал в руке дочери – такой прекрасной для ремесла мясника. В итоге ей не оставалось ничего другого, кроме как опять сотрясать великие столпы веры и идти наперекор воле отцов.
3 июня 1924 года
Оттла
Укладываясь раньше обычного, она надеялась справиться с бессонницей, изводившей ее в другие вечера. Вскоре после ужина пожелала спокойной ночи родителям, потому как вновь перебралась в семейную квартиру, чтобы быть рядом с ними, пока они в тревоге ожидали возвращения из санатория Кирлинга ее брата. Отправилась спать в надежде, что эта ночь пройдет не так, как все остальные. Но ничуть не бывало – ее нескончаемой вереницей одолевали ужасы и досаждали вопросы без ответов. Часы отмерили три удара, а Оттла Кафка все еще никак не могла уснуть.
С самого утра она ждала новостей из Кирлинга – письма Франца, звонка Роберта, Доры или даже доктора Хоффмана. Но наступил вечер, а ей так никто ничего и не сообщил.
Этой ночью брат предстал перед ее мысленным взором – неподвижный на смертном одре. Но, может, это был лишь дурной сон, кошмар, которые в такую погоду не редкость. Этот образ Франца преследует ее по пятам. Она сворачивается калачиком, вжимается головой в перину, делает глубокий вдох, с шумом выдыхает и шепчет: «Франц жив».
Затем силится замереть и ни о чем не думать. Не слышать боя часов, оглохнуть к доносящемуся с улицы шуму и не видеть зловещую тень шторы, пляшущую на стене. Главное – не поддаваться страху. Разве верить в предчувствия не такая же глупость, как в ожившего глиняного голема? Вечером малейшие ожидания беды превращаются в настоящий страх. А утром, как всегда, выяснится, что она попросту уступила тревоге, в ее случае вполне естественной. Ужасы, по обыкновению, окажутся чистым плодом воображения и сестринской любви, величайшей из всех. И паника с рассветом рассеется с той же стремительностью, с какой на небе поблекнут звезды. Но до утра еще далеко, и пока что от ясного дня ее отделяет целое войско химер.
Она поднимает голову, блуждает в полумраке взглядом, упирается им в картину на стене над кроватью, несколько мгновений любуется репродукцией заката солнца над Прагой, затем переводит взор дальше и видит перед собой пейзаж Мюрано в рамке под стеклом, освещенный через окно светом уличных фонарей. Но ничто, даже огромный шкаф с ящичками, до такой степени напичканный воспоминаниями, что стоит слегка коснуться его дубовой древесины, как на тебя тут же обрушиваются запахи детства, не может избавить ее от страшного предчувствия, что за четыреста километров отсюда с Францем случилась беда.
Может, достаточно просто подождать, пока туча пройдет мимо и крайнее изнеможение, до которого ее довела борьба с самой собой, отступит, будто устав воевать, и она забудется самым глубоким сном – но даже если так, как в каждую ночь после того, как ухудшилось состояние Франца, он все равно не восстановит ее сил, не утолит вечернюю тоску и ранним утром она проснется такой же подавленной, как накануне.
Оттла глубоко дышит, и по мере того, как одна минута сменяется другой, стук в висках постепенно затихает и отступает тревога. В ее душе возрождается надежда, что туча миновала и брат все еще жив. Она закрывает глаза, кладет по бокам руки и ждет, когда ее одолеет сон.
Маятник часов отсчитывает секунды.
За несколько месяцев до этого Франц, вернувшись в их семейную квартиру после длительного пребывания в Берлине, сказал ей, что шум этих часов мешает ему спать.
– А ты старайся его не слышать, – посоветовала она.
Он захохотал, но тут же согнулся от страшного кашля, какого раньше она за ним никогда не наблюдала. Через несколько секунд, показавшихся ей вечностью, приступ отступил и их взоры одновременно упали на темное пятно крови на его носовом платке. Тихим, огорченным голосом, будто извиняясь, Франц прошептал, что это ерунда, ничего страшного, что беспокоиться совершенно не о чем.
Пребывание в Германии, в скованном холодом Берлине, и повсеместная нищета 1923 года усугубили его болезнь. Она до сегодняшнего дня не могла избавиться от чувства вины за то, что сама содействовала его отъезду туда. Надо было сказать «нет, это неразумно, тебе