Весь мир – театр. А мир, как мы давно уж догадались, – желтый дом. В заведеньи Розенеля все играли. Теперь сказали б «самодеятельность». И верно, сами и декорации, и реквизит. Актеры – сумасшедшие, и зрители туда же. Случалось, их включение в сценическое действо продолжалось в антракте. Ну, что ж? Вот слитность, единенье актеров с публикой, что есть нелишнее свидетельство: жизнь – театр. Иль вот еще. Ни один умалишенный в толк не брал, что нужно вовремя сходить со сцены, и снова к рампе, и приставал к другим то с рассужденьями, то с замечаньями. Вообще же примечательно: послушные и кроткие были, что называется, активны, а к буйствам склонные, напротив, впадали в меланхолическую созерцательность, и это д-р Розенель считал весьма целебным.
Наталья-дочь с ним соглашалась. Она так хорошо в гимназии писала сочиненья, вроде мною упомянутого: «Роль Гоголя в прогрессе общества»… Сейчас подумал: закономерно, что подруга моей матери вышла замуж за наркома просвещения. Пленили Анатолия Васильича не молодость, и красота, и совершенство форм – Натальино участие в коллективном нравственном прогрессе.
Его основа в памяти о славном прошлом. Важны вехи, даты, юбилеи. А у ворот уж было – «недаром помнит вся Россия». Столетие Отечественной, столетье одоления двунадесят языков. И тут возник перед нею капитан Синюк.
Кто он такой? Пехотный офицер, контуженный в последнюю кампанью против турок. От родителей, давно покойных, имел он домик с мезонином. Летом ежевечерне появлялся на городском валу, где пушки времен Полтавы, старее, стало быть, Очакова и покоренья Крыма. Мальчишки не смели их оседлывать в присутствии контуженного Синюка. Гулял он в сопровождении двух мопсиков. Иль слушал, отбивая такт – ногой или рукой попеременно, – военный духовой оркестр. Полковой, 172-го пехотного, где капельмейстер немец Зиссерманн.
Контуженный Синюк жил не внешней жизнью. Однако не скажу, чтоб отвлеченной. Все происходило «здесь и сейчас», как, собственно, и для меня, контуженного жизнью, мы с ним раскланивались, роняя по-военному свой подбородок к кадыку. И расходились, продолжая бормотать. Согласен, на сторонний слух – решительно бессвязное.
Но «связным» он предстал Наталье Розенель. И поняла она, что Бородинское сражение «здесь и сейчас», и не до ордена, жила бы родина. Капитан ей предлагал сыграть на сцене заведения «скажи-ка, дядя». Она воскликнула чистосердечно: «Конечно! Ведь недаром…» Синюк ей поклонился: мол, здравствуй, племя молодое, но знакомое. Он был серьезен до предела. За сим пределом – был ошеломителен. Как тот, кто отметает эпигонство. Он отметал, предполагая отнюдь не юбилейное, а достоверное. То, что сценически имело наименование: живые картины. Его проект был необычен. Оригинален, черт возьми!
Э, не Советы, нет, придумали разнообразные комиссии. Комиссии придуманы, как песни, жизнью. Московская особо-юбилейная искала ветеранов Двенадцатого года. Намеревалась пригласить ветшан на торжества, всем выплатив подъемные и проездные. Искала тщательно, а потому не тщетно. Нашлись и на Смоленщине, и на Могилевщине, нашлись в Симбирске, кое-где еще, а в Бессарабии был обнаружен уникум – фельдфебель Винтонюк, поросший мхом где только можно и неможно, имевший за поникшими плечами сто двадцать два, в штыки ходивший на императора Наполеона, а сорок лет спустя медальной грудью заслонявший Севастополь. Газетно сообщалось, что отставной фельдфебель не получает ни копейки, что хлеб герою добывает постирушками бабуся 90 лет, его жена.
Прочтя об этом, капитан Синюк и гневался, и плакал, грозил кому-то кулаком; потом он стал ходить в «известные семейства» и требовал пожертвований. Почтмейстер удостоверил, что деньги капитан отправил в Кишинев на имя ветерана. Но это не отменяло мысль о Юбилее. Он искал по всей Черниговщине суперветеранов. Был найден всего-то навсего один. И кто же? – в публикации отметка краткая: «Еврей Аврутин М., 111-ти лет».
Кручина Синюка понятна: евреем на театральной сцене нельзя представить театр военных действий. Не типично! А я, ваш автор, согласный с капитаном Синюком, прибавлю, что Розенель, главврач, не разрешил бы в желтом доме открыть театр абсурда.
* * *
Розенель владел латынью не только медицинской. «Absurdum», поворачивая гранями, пускал полуспиралью дым от сигары: «Credo, quia absurdum est», что значит «верую, потому что нелепо».
Вот это «верую», классическая формула Тертуллиана, богослова, не расточалась вместе с дымом. Она соотносилась с «Протоколами». Нет, не с теми, которые он, доктор Розенель, писал студентом в анатомическом театре, а здесь, в черниговской больнице, в мертвецкой. Соотносилась формула Тертуллиана с «Протоколами сионских мудрецов». А эти «Протоколы» отвергал он, не читая. Да, собственно, и думать-то о них не думал, пока у нас, в Чернигове, не объявился высокий, плечистый, седобородый старец в крепких сапогах, в косоворотке.
Его я видел на берегу Десны. Потом и рядом, когда я трепетно воззрился на «белых лебедей», расположившихся на мураве у стен собора. Сказал старик печально, проникновенно и торжественно: «Преданья старины глубокой», – и руку, она была тяжелой и вместе ласковой, положил мне на плечо.
Кто он такой? Хоть книга называется «Бестселлер», но не она бестселлер, а стало быть, интриговать мне не пристало. То Нилус был. Ему молва приписывала написанье «Протоколов сионских мудрецов». А Головинский – вспомните! – страдал, сохраняя тайну; да так и помер. Сергей же Александрович, публикуя «Протоколы», на авторстве своем, однако, не настаивал. И до пришествия Антихриста, и по пришествии, теперь, когда пророчества сбылись. Еще не в мировом масштабе, но уже во всероссийском.
Однако жиды не расстреляли Нилуса. Скребут в затылке знатоки вопроса. Ни черта лысого не понимают. А штука в том, что власть на все и вся взирала классово. В несчастьях родины наивный Нилус винил отнюдь не всех евреев как племя, как народец малый, а лишь его верхи. Отсюда снисхожденье к Нилусу. Не расстреляли. Он кончился в своей постели. Вздохнул глубоко, горестно, вздохнул он трижды – и отошел, преставился. Нет, не у нас, в Чернигове, а там, на Севере, в селе Крутец, неподалеку от Александровска.
Не расстреляли, да. Но он арестов ждал. И дожидался не однажды. Но кратких. И без мордобоя, без увечья. Жиды ведь хитрые, они умеют прикинуться и очень деликатными. И что ж? Отпустят. Да и держат на коротенькой приструнке. В Чернигове старик являлся на отметку в органы, к товарищу Дидоренке. Тогдашний чин не назову; впоследствии – полковник; и это, право, сообщаю неспроста.
Писатель Нилус не томился одиночеством. Две женщины за ним смотрели. Жена из бывших камер-фрейлин. И дряхлая кузина из бывших полюбовниц. Дом они держали худо-бедно. Вот их знакомец бывший, Яшвиль-князь, тот и до пришествия Антихриста в трактирах клянчил чай спитой. Они, по милости Господней, ничего не клянчат. Не оттого ли, что нынче не допросишься и снега прошлогоднего? Пусть так, но все же существуют. Сергей же Александрыч сердится, он отвергает прозябание. Он, знаете ли, мыслит, общенья жаждет, а посему не отвергает и соседа. Еврей – евреем, а все ж универсант. К тому ж не просто врач, а главный. И очень уважаем в г. Чернигове приличными людьми, не исключая бывших черносотенцев.
* * *
Доктор Розенель принял известного антисемита по-домашнему. Д-р Розенель и «Протоколы» не отверг, прочел и перечел. Всемирный заговор не высмеял, а счел предметом, вполне достойным вниманья психиатров и социологов. Он согласился с Нилусом (ваш автор им поддакнул) – евреям лучше было б убираться в Палестину; и пусть еврейские банкиры открывают кошельки; тут слышны были имена и Гирша с Гинцбургом, какого-то Бердака (я не ослышался?), Бирнбаума. Последний, впрочем, кажется, не толстосум, а публицист, горячий проповедник исхода туда, туда, где разгорается заря восстановленья… И вот что важно, господа. Гость выказал лояльность к тем рассужденьям Розенеля, которые ну, невподым антисемиту дюжему, но дюжинному. Даю вам вытяжку: еврейский дух, глаголил доктор, пристально – такая давняя привычка – приглядываясь к пациенту… простите, гостю… еврейский дух, вы знаете, тысячелетие ковался на многих наковальнях, и потому возникла разносторонность свойств ума, натуры, существа. Извольте – полюса: шаблонный тип холодного упорного стяжателя и тип, к соблазну матерьяльному не склонный, имеющий высокий дар в искусствах и науках.
Ваш автор воедино свел беседы в доме Розенеля. Они были негромкими. Не то что в доме Шнеерсона; там, вам известно, завсегда ужасный шум. Старик, высокий, статный, «из лифляндского дворянства», но обруселый, потомок боевого офицера, водившего пехотные полки и егерей, седобородый Нилус, играя ремешком с вышитой молитвой, вдруг утрачивал корректность. В глазах Сергея Александрыча – глубоких голубых – внезапно возгорался ужас, его гасила муть белесая, он снова вспыхивал, и Розенель уж знал, какое направленье принимают мысли Нилуса.