Старик опирается на палку. Обеими руками опирается и положил на них подбородок. Какой грязный старик! Да и все тут грязные. Пожалуй, еще грязнее его. А ведь кругом вода, болотная вода. Но в доме воды нет. Да и что им остается делать: встать цепью от озера до дома и передавать друг дружке ведра? Здесь никто не моется, у всех на лицах кора из грязи и торфа. Сколько я ни стараюсь, а глаза все время закрываются. И непременно это случится. Уже начинается. Я опять падаю, опять падаю…
Раненый теряет сознание, а может быть, засыпает, — как знать. Старик все сидит возле него, опершись на палку, сидит в своих лохмотьях, которые он не позволяет чинить: лохмотья — рабочая одежда нищего; он смотрит на молодого человека, лежащего в обмороке, и пожимает плечами. Нищий задается вопросом: есть ли у раненого при себе деньги и где он их держит. Как бы их вытащить, чтобы поганая ребятня не увидела, а то наябедничают матери: «Дедка украл денежку у офицера». Срам не беда, а вот делиться неохота. Нет, делиться он не любит. Концом палки дед приподнимает плащ, накинутый на еле живого человека. Тот стонет. Старик перестает копошиться и сердито озирается. Экая погода! Из-за дождя зря пропал день. В дождь никто милостыни не подает. Праздник придет — не на что выпить… тем более что сын все отобрал, а в кабаках в долг не дают.
Где же это офицер деньги прячет? Поди золото у него. В карманах? В поясе? Пояс расстегнут, да и рейтузы вверху расстегнуты. Это все доктор… И нищий встревожился: может, доктор воспользовался случаем, да и вытащил незаметно у офицера золото. Но тут же приходит успокоительная мысль. Что это он выдумал? Разве доктор станет по карманам лазить? Это что же тогда? Куда ж это годится?.. Старик нагибается, взвешивает на руке пояс… Раненый чувствует сквозь рубашку прикосновения чужих рук и открывает глаза. Он видит.
Он все видит иначе, чем только что видел в бреду. Над ним склонилась косматая голова, лицо до самых глаз заросло неопрятной бородой с сильной проседью, отливающей желтизной; в уголках хитрых и жадных глаз множество тонких морщинок — гусиных лапок; на лоб, изборожденный глубокими морщинами, нахлобучена немыслимая шляпа с широкими полями. Прикосновения старческой руки, нерешительно и неловко ощупывающей раненого, вызывают у того ужас, и Марк-Антуан забывает, что он недвижим, прикован к своему ложу и что тело не повинуется ему. И вдруг он видит, что рука его поднимается, как будто хочет отстранить старика, — движение непроизвольное, безотчетное, — рука опередила желание и, слабая, бессильная, все-таки испугала человека, нагнувшегося над Марк-Антуаном: старик немного отстраняется и перестает обшаривать раненого. Тут мне хочется спросить вот что: может ли человек, не размыкая уст, поведать свои мысли? То, что думает Марк-Антуан, только подкатывает к горлу, хрипит в нем, клокочет и вдруг вырывается в слове: «Пить»… Старик в испуге отпрянул и уронил свою палку… «Пить!..» — повторил раненый, хотя желал сказать совсем не то, но лишь сказал: «Пить!» Вдруг у него явилась жажда, какая-то странная, дикая жажда: пересохло не только во рту, но во всем теле, голова бессильно упала на плечо. Боже мой, неужели опять лишусь чувств? Боль останавливает, удерживает, сосредоточивает на себе это помутненное сознание.
Вдруг какое-то непонятное бурное движение разогнало дым, наполнивший комнату. Мелькнули перед глазами детские чумазые лица, и сразу их разметал какой-то вихрь, — в дверь ворвалась и заслонила свет черная груда рваных юбок, гора грубых тканей. Слышен крикливый и усталый женский голос, — непонятно только, что он говорит. Один из малышей получил затрещину и хнычет, слишком поздно прикрываясь локтем. А женщина уже обрушилась на старика, словно карающая лавина правосудия; он поднял палку — женщина рявкнула, и палка смиренно опустилась.
Какая она толстая, эта старуха, а платье на ней рваное, из-под подола спереди выглядывает заношенная, черная от грязи рубашка. Должно быть, старухе душно — лиф ее платья расстегнут, видна безобразная грудь: два бугра, вздымающиеся над огромным, непомерно раздувшимся животом. Уж не беременна ли она? Да нет, разве это возможно в таком возрасте? И до чего она уродлива, смотреть страшно! Морщинистое, лоснящееся от пота лицо, целую неделю, верно, не умывалась и не причесывалась, волосы висят космами у висков, и цвет их такой противный — точно побуревшая солома, и в них какие-то белые стружки.
Она сердито кричит на старика:
— Ишь мерзавец! Вздумал обокрасть офицера. А ведь все равно пропил бы эти деньги. Да гляди-ка, посмел замахнуться палкой на свою сноху, когда она, того и гляди, разродится.
Излив на свекра поток грязной ругани, она остановилась перевести дух. Потом наклонилась над раненым, широко расставив ноги, так как огромный живот мешал ей, и уперлась ладонями в согнутые колени.
При свете дождливого дня Марк-Антуан видит ближе ее лицо и лучше может его рассмотреть. Оказывается, она не старуха. Измученная, увядшая женщина, но не старуха. Она шумно дышит и смотрит. Смотрит с бесцеремонностью животного. В глазах огонек любопытства. Смахнула со лба раненого муху. Рука у нее грязная и уже изуродованная ревматизмом. Бледные губы дрогнули, и она как будто невольно сказала: «Красивый малый…» Марк-Антуан взглянул ей в лицо, и ему стало страшно, страшнее, чем от соседства старика, — столь недвусмысленно говорила в ней плоть. Он снова простонал: «Пить!» И женщина вдруг взволновалась, вся подобралась и, выпрямившись, запричитала: вот какие бессовестные, вертятся вокруг, точно мухи, смотрят, как мучается человек, а не подадут испить такому красавцу! Поднялась суета, бородатый старик исчез, темные фигуры замахали руками, стали что-то передавать друг другу, и внезапно Марк-Антуан почувствовал у своих губ нечто тяжелое и мокрое — кружку… Он открыл рот, глотнул. Какой-то странный сладковатый напиток, не то пиво, не то сидр, какая-то тягучая жидкость, а женщина говорила: «Пейте, пейте…» — и еще какие-то непонятные слова. Подсунув руку под его затылок, немного приподняла ему голову. Ох! больно! Но ведь надо же попить… И вдруг кружка выпала из руки, подносившей ее к губам раненого, жидкость потекла по его шее, полилась за рубашку, по груди. Раздался громкий крик. Что случилось?
Женщина корчится, изгибается, откидывается назад, хватается за живот. Волосы ее рассыпались, плечи вздрагивают, грудь тяжело дышит. Она отходит куда-то в тень, дети цепляются за ее юбки и тоже кричат. Она копошится в темном углу. Марк-Антуан не может повернуть головы, но догадывается, что там грязное логово, на которое рухнула эта грязная туша. Что же случилось? Он спрашивает старика взглядом — тот вернулся подобрать свою палку, упавшую около носилок.
— Схватки… — отвечает старик, и лицо у него становится мудрым, как у всех людей, близких к природе.
Все, однако, успокоилось. Это были только первые схватки, только предвестники родов. Старший из детей разжигает огонь в очаге.
— Хорошенько разожги, а то уже смеркается.
Дымное пламя начинает освещать картину… И Марк-Антуан вдруг чувствует, что он будет жить.
Ровно в шесть часов лилльский префект господин де Симеон прибыл на обед к королю. Вернее, к мэру города господину де Бри-год, у которого были отведены покои королю и свите. Бригодовский особняк, больше известный как Авеленовский, — поместительное и очень красивое здание, — находился на северной окраине Лилля, и, возможно, выбор пал на него как раз потому, что оттуда его величеству было легче податься в Дюнкерк, не проезжая снова через весь город, что, ввиду настроения гарнизона, было нежелательно. Охрана короля была поручена капитану Ванакеру, командиру отряда, состоявшего из королевских гренадеров, в которых были не очень-то уверены, и артиллеристов местного гарнизона, по имеющимся данным вполне благонадежных. Согласно сведениям, полученным префектом, между гренадерами и артиллеристами уже были стычки, и теперь опасались, что дело может дойти до драки. Маршал герцог Тревизский как раз говорил об этом королю. Здесь же были Бертье, Бернонвиль, Макдональд, все генералы, министры, поспешившие в Лилль, Жокур, Бурьен, аббат Луи, аббат де Монтескью, вся свита, господин де Блакас, князь Пуа, герцог Дюра, герцог Круа, герцог Граммон, принц Конде, герцог Орлеанский, человек пятьдесят гостей и, само собой разумеется, господин де Бригод, несколько местных жителей и отец Элизе.
В окно большого зала был виден двор, где стояла стража, но его величество разговаривал с маршалом Мортье в другом углу комнаты и смотрел в противоположную сторону, в сад, где на кустах, сразу зазеленевших после теплого сегодняшнего дождика, уже распустились почки. Король обратил на это внимание маршала, тоже не знавшего, что это за кусты, и сказал, что надо спросить господина де Бригод.