— Нет, вы только посмотрите на Бертье: сидит и грызет ногти…
— А что ему еще делать, раз он не может целоваться со своей итальянкой…
Граф де Жокур всегда отличался злым языком. Он следовал версальской традиции. А Бурьен, тот давно знал князя Ваграмского. Его нельзя было обмануть: в тайне сердца Бертье питал роковую любовь и к Наполеону. И, сидя тут за столом, он не только грыз ногти, он терзался сомнениями: с одной стороны, ему льстило, что он в почете у короля, с другой — его одолевало желание вновь красоваться в свите императора…
Да, Бертье все время грыз ногти… Отец Элизе, сидевший через два человека от Жокура, нагнулся к нему и, сморщив свой противный потный нос, сказал обычным для него нарочитым шепотом:
— На слова принца Конде касательно великого четверга не обратили должного внимания… но я предложил бы омыть ноги на этот раз не нищим, а маршалам…
К счастью, эту тонкую шутку услышал только министр полиции. И в самом деле, у Мортье и Макдональда лица были не менее мрачные, чем у Бертье. Аббату де Монтескью, сидевшему напротив Жокура, верно, пришла в голову та же мысль, так как он сказал:
— При перемене строя маршалы Франции всегда переживают трудные минуты… Нет, благодарю вас, красное вино мне вредно, даже такое превосходное, как здешнее бордо… Это шато, не правда ли? Вы, отец Элизе, вероятно, знаете толк в винах?
Отец Элизе покраснел. Всем было известно, что в винах он был не силен: раза два-три король даже подшутил над тем, что он спутал бургундское бог знает с чем… Тут внимание гостей было привлечено вошедшим адъютантом, который, сделав общий поклон, нагнулся к королю и сообщил ему что-то, должно быть, очень важное, потому что Людовик XVIII отодвинулся от стола, уронив при этом салфетку, и быстро сказал:
— Зовите его сюда…
У всех сразу появилось такое ощущение, словно на сцене произошла смена декораций: салонная комедия обернулась уличной драмой.
Вошел генерал Рикар, тот самый, что рано утром проезжал через Пуа в черном тильбюри с желтыми колесами, укрыв ноги зеленым пледом в синюю клетку. Он привез письмо от графа Артуа королю, которого думал застать в Абвиле. Он делал очень большие перегоны, торопясь в Лилль, куда прибыл к семи вечера. Король усадил его по левую руку от себя, рядом с господином де Бригод, и теперь окончательно повернулся спиной к герцогу Орлеанскому, которому до конца обеда так и не сказал больше ни слова. Луи-Филипп, казалось, был очень этим обижен, — ему пришлось удовольствоваться разговором с сидевшим напротив маршалом, герцогом Тревизским.
Король выслушал беглый отчет Рикара о состоянии королевской гвардии, которая должна была ночевать сегодня в Абвиле, где Артуа надеялся нагнать короля, о путешествии самого Рикара, проехавшего через Сен-Поль и Бетюн… генерал сказал, что граф Артуа направляется из Абвиля в Дьепп, что солдаты совершенно не в силах продолжать путь… в Дьеппе он будет дожидаться короля…
— Дайте же наконец письмо… — нетерпеливо перебил король. И погрузился в чтение, через пятое на десятое слушая окончание рассказа.
Глаза всех были обращены на государя. Он казался очень озабоченным. Дочитав письмо, он принялся перечитывать его сначала и на этот раз более внимательно. Все знали, что днем у его величества были сильные боли в ногах, должно быть поэтому он и вздыхал.
Король сообразил, что его разговор с Рикаром слышали и что новости уже облетели весь стол; к тому же герцог Граммон, который был туг на ухо, громко говорил, что придется отказаться от надежды вместе с королевской гвардией сесть в Дьеппе на суда. Уже раздавались отдельные голоса: «В конце концов надо призвать англичан и пруссаков, они живо расправятся с этим сбродом». Людовик XVIII бросил взгляд в ту сторону, откуда слышались такие бестактные речи. Там сидели лилльские жители, они ему, несомненно, преданы, но могут сболтнуть лишнее. Он не заметил, что Мортье, услышав эти неосмотрительно брошенные слова, весь почернел и закусил верхнюю губу, втянув ее в рот.
— Вы, вероятно, говорите еще на каком-нибудь языке, не только по-французски? — спросил король, повернувшись налево, к генералу Рикару.
— Я говорю по-итальянски, государь, — ответил генерал.
— По-итальянски так по-итальянски, — согласился король.
Людовик XVIII был полиглотом. Луи-Филипп понимал по-итальянски, но король говорил слишком тихо со своим соседом слева, и Луи-Филипп не мог следить за их диалогом. Он был озабочен одним: как бы отделаться от короля. Предположим, что они застрянут тут, в Лилле, а гарнизон возмутится, все решат, что виной этому его, герцога, происки. По правде говоря, король охотно бы уехал из Лилля, где он не чувствует себя в безопасности. Перед обедом он решил выехать в двенадцать ночи в Дюнкерк. Он говорил — осмотреть границу. Хорошо, если ему угодно притворяться, — его дело, только пусть не вздумает вернуться обратно! Макдональду хочется, чтобы король уехал на следующий день после назначенного на утро смотра: никак он не может отрешиться от мысли, что отъезд ночью смахивает на бегство. Луи-Филипп приготовил целую кучу доводов… Надо также опровергнуть сообщение господина де Симеон, согласно которому дорога на Дюнкерк не безопасна в районе Касселя. Потому что в Касселе генерал Вандамм, который не мог простить королю, что тот услал его из Парижа в сентябре прошлого года, через сутки по его возвращении из Сибири… Сообщение господина де Симеон поразило его величество. Это верно, генерал Вандамм пользуется в Касселе поддержкой населения: ведь он тамошний уроженец и в свое время, в 1792 году, когда родина была в опасности, собрал отряд вольных стрелков, — Луи-Филипп это помнил. Как разубедить короля?
Когда встали из-за стола, король позвал всех трех маршалов, своего кузена — герцога Орлеанского и, само собой разумеется, господина де Блакас д’Оп, чтобы выслушать сообщения генерала Рикара. Все встали, и лица, приглашенные Людовиком, отправились в отведенную ему комнату. Макдональд — как всегда стремительный, Мортье — совсем стянув бантиком свой и без того маленький рот, князь Ваграмский — в сильном волнении, которое он не мог скрыть. Во время обеда он не сказал ни слова, а с той минуты, как вошел генерал Рикар, ему не сиделось на месте.
Когда же он наконец перестанет грызть ногти? — сказал Жокур Бурьену. Действительно, в этот вечер Бертье яростно грыз ногти.
* * *
Бертье… Бертье… В конце концов, что мы знаем о нем, о том, что у него на душе, почему он грызет ногти? Все зубоскалят на его счет. Он маленького роста, ну и что же? Разве бы что-нибудь изменилось, будь он ростом повыше? У него есть брюшко, но в его возрасте оно есть у многих. Нет, над ним смеются, потому что он влюблен, и смеются давно, не только теперь, когда ему шестьдесят три года. В Египетской армии другие генералы острили по его адресу в присутствии своих подчиненных. Те, кто остался верен Наполеону, не прощают ему 1814 года, а приближенные короля, дворяне, не прощают ему его происхождения. О, я нисколько не претендую на объективность, и все же… военные презирают его, потому что он не боевой генерал, но кто знает, может быть, Наполеон не был бы Наполеоном, если бы не было Бертье. Если бы не было Бертье, который ночи напролет просиживал над бумагами и картами, вел огромную административную работу; кто знает, существовала бы «Великая армия», если бы не было Бертье, который входил во все до мелочей, — от пуговицы на солдатских гетрах до пушек, — который подготовлял этапы, организовывал и арьер- и авангард? Император знал, что делает, и после сражения при Ваграме дал титул князя Ваграмского не Лористону, руководившему решающей артиллерийской атакой из ста орудий, не Макдональду, возведенному наутро в маршалы, а Бертье. Да пусть даже Бертье, как это утверждает генерал барон Гурго, на следующий день после битвы при Маренго пять раз упомянул в своем рапорте капитана Сопранси, дабы тому достались все лавры победы, пусть даже Бертье был жаден до поместий, самовольно внес в списки представленных к награждению орденом Почетного легиона сына своей любовницы, вывез из Италии награбленные сокровища… пусть все это так… и пусть говорят, будто он считал вполне естественным, чтобы маршал переходил от одного государя к другому, как мебель в Тюильри.
Но несправедливо смотреть на человека той эпохи глазами людей той же эпохи или людей нашей эпохи — глазами людей с другими моральными понятиями. Надо бы увидеть его не таким, каким его видели Леон де Рошешуар или Эксельманс или каким его увидели Сеньебос или Мале, но таким, каким он сам себя видел. И судить о нем не только по данной неделе, в течение которой мы его наблюдаем, и даже не по его прошлому, но принимая во внимание тот последний мазок, который будущее, это уже близкое к своему завершению будущее, наложит на его образ. Вот в этом-то и есть трудность, Поэтому-то я и не удовлетворен всем, что рассказываю, — и не только о Бертье, но и о всех статистах трагикомедии, разыгравшейся на этой страстной неделе; не удовлетворен потому, что мы видим их здесь в рамках только этой недели, не в свете будущей судьбы, не в свете того, как они проявят себя в дальнейшем.