Неужели же надо было вводить его в эту книгу только ради нескольких эстафет Мармона, которые он отвез королю или его гвардии, ожидавшей смотра на Марсовом поле, ради встречи на площади Карусель и сна в одной из комнат префектуры Бовэ? Мне уже слышатся голоса критиков. Может быть, они ополчатся на Фавье, может, на других персонажей, но допустим, что на Фавье. Автора обвинят в отсутствии мастерства за то, что он вдруг выдвинул на первый план второстепенных персонажей в проходных сценах, и зачем это нужно интересоваться частной жизнью молодого полковника, старавшегося забыть Марию Ангелицу в объятиях Марии Дьяволицы? Не ожидайте, что я буду защищать здесь книгу, из которой, если прислушиваться к подобного рода замечаниям, пришлось бы выбросить одну за одной все страницы, все фразы, все слова во всех фразах. Но дело в том, что этот персонаж, второстепенный для читателя, для автора — персонаж первого плана, и вышеупомянутый автор как раз, наоборот, упрекает себя за то, что Фавье прошел в его книге так, мимоходом, где-то сбоку. Ибо если любовь Бертье к госпоже Висконти вызывает улыбку, то лучшего героя, чем Шарль Фавье, не может пожелать для себя ни один автор любовных романов, — ведь Фавье, если мне не изменяет память, увидел впервые Марию де-лос-Анхелес, герцогиню Фриульскую, около 1805 года, вскоре после того как она вышла замуж за Дюрока, его близкого друга, и с того дня полюбил это «совершенное создание» безнадежной любовью, любовью, которая после смерти Дюрока в 1813 году казалась кощунством, и девятнадцать лет после этой смерти Фавье жил фантастической, полной приключений жизнью до того самого дня, когда герцогиня Фриульская согласилась стать женой человека, который в течение двадцати семи лет любил ее издали…
Этой-то человеческой жизни и недостает мне здесь, чтобы показать в надлежащем свете эпизодического героя — Шарля Фавье. Вряд ли он останется для нас все тем же, если мы узнаем его дальнейшую судьбу, вряд ли останется для нас тем же этот офицер Империи, который не считал для себя возможным покинуть ряды французской армии, когда вернулся король, и, присягнув ему, почел своим долгом сопровождать до границы спасающегося бегством государя… если мы узнаем, что он отказался покинуть Францию, но не вступил в армию Ста дней, а после Ватерлоо не только не присоединил свой голос к злобному хору, славившему поражение родины, но недалеко от границы собрал вокруг себя людей и тревожил интервентов, что в дальнейшем он встал в ряды вольных стрелков и сражался с иностранцами, водворившими обратно во Францию Людовика XVIII, которому он был прежде верен… Вот он в Лотарингии, на пути следования армии захватчиков обстреливает из-за откоса прусский обоз, — так же как во Фландрии в то же самое время действует майор Латапи, которого мы видели в Сен-Дени, когда он от имени офицеров явился к генералу Мезону с ультиматумом, а затем повернул вспять, на Париж, обоз герцога Беррийского и встретился у ворот столицы с генералом Эксельмансом. Вряд ли Шарль Фавье останется для нас все тем же после 1817 года, когда в Лионе он пошел против генерала Доннадье, который ввел там ультрароялистский режим. Вряд ли он останется для нас все тем же, когда мы узнаем, что логика истории привела его к заговорам против того самого короля, которого он не хотел покинуть в 1815 году, и что ему, многократному заговорщику, пришлось оставить свою страну, границу которой он не захотел перейти в 1815 году, или что в 1823 году он оказался на испанской границе, на Беобийском мосту, и там, — вместе с тем молодым бетюнским горожанином, отец которого был тогда на ночном собрании в Пуа, над кладбищем, — выступил перед французскими солдатами, заклиная их вернуться обратно, не вторгаться в Испанскую республику и поднять трехцветное знамя. Вряд ли он останется для нас все тем же, когда мы узнаем, что он, подобно Байрону, стал героем войны за независимость греческого народа, что он в июле 1830 года вернулся во Францию под вымышленным именем, что он бок о бок с парижскими рабочими сражался во время «Трех славных дней{87}». Ах, может быть, тогда вы простите Марию де-лос-Анхелес за то, что после девятнадцати лет вдовства она наконец сдалась, изменила памяти Дюрока и вышла замуж за пятидесятилетнего Фавье, который вполне мог жить, как живут остальные, скажем, Тони де Рейзе, молодой Растиньяк или маршал Мармон: у него могли быть поместья, крест святого Людовика и пенсия, данная королем, либо он мог, как Леон де Рошешуар или молодой де Г., жениться на дочери поставщика на армию!
Мужчины и женщины не только наследники своих отцов, не только носители своего прошлого, не только ответственны за те или иные поступки — они еще и зерна будущего. Романист не только судья, который требует от них отчета в том, что было, — он также один из них, он жаждет знать, что будет дальше, его страстно занимают отдельные судьбы, он ищет в них ответа на брезжущий в далеком будущем важный вопрос. Во всяком самом злостном преступнике он постарается отыскать дремлющий свет. Во всякой заранее известной, или казавшейся нам известной, судьбе я надеюсь натолкнуться на противоречия в самых основных данных. Пусть это история, но, даю честное слово, я прибыл во Фландрию со свитой короля, не зная, покинет ли Людовик XVIII пределы Франции, не зная, что ждет Наполеона, и название Ватерлоо для меня было только несколькими буквами на карте, — будущее решалось снова… я снова бросил кости, не зная, какое очко выпадет.
Так же, как и Бертье. Так же, как и несчастный Бертье в Лилле, Бертье, который грызет ногти, изжелта-бледный, отяжелевший, пузатый и низенький Бертье, у которого хрустят суставы, у которого все болит, а сердце иногда бьется как сумасшедшее. Он десять раз за этот день начинал письмо и десять раз рвал его. Несомненно, проще было бы ничего не писать, удрать в Париж или в последнюю минуту сказать: нет, я не хочу покидать французскую землю… Да, только Мария Елизавета, Мария Елизавета и дети там, в Баварии. Ах, если бы он не отсылал их туда! Они в Бамберге, да. Поехать за ними, привезти… а позволят ли привезти? Тесть — разумеется… А как австрийский император? Придется писать одиннадцатое письмо. Ужасное, унизительное. Бог знает, как посмотрит Наполеон! С кем отправить письмо? С Мортье, если Мортье останется…
Все спуталось в голове Бертье. Франция… эмигрант — какой позор. Всю жизнь он так воспринимал это слово. И как тяжело расстаться со своими владениями. Он любит Гро-Буа, он любит Шамбор, свой дом на бульваре Капуцинок. В конце концов в этом его жизнь. Люди после известного возраста похожи на собак: они привязываются к дому. И Бертье старается изо всех сил отвлечь свои мысли от главного и самого мучительного. Джузеппа.
Несколько слов, оброненных Макдональдом… то, что случилось в Сен-Дени. Он знает, что это, в прошлом году это уже было, доктор ему говорил… И даже если для госпожи Висконти на этот раз припадок окончится благополучно, все равно это шаг к смерти. Одно пугает его больше всего в мире: это мир, в котором он будет один, мир, где не будет Джузеппы. Он может расстаться с ней, не видеть ее, к этому он привык, столько было войн… Кроме того, он не тот, что в пору Египетского похода, в его возрасте уже нет физического рабства, одержимости плотью, нет каждодневных безумств. Но если он никогда больше не увидит ее, если из них двоих он один останется жить… как тяжело рвать со всем своим прошлым. Ах, можно потерять отца, мать: это очень больно в детстве! Но, если Джузеппа… если Джузеппа умрет, исчезнет все, что было, исчезнет единственное существо, которое понимает его с полуслова, всегда, потому что она знает все — и мелкое и значительное, и то, что его огорчало, и то, что опьяняло. «Боже мой, боже мой, я не хочу пережить ее». Он чувствует боль в сердце, о, как он благодарен сердцу, что оно так яростно бьется! Может быть, сердце разорвется раньше… раньше, чем он узнает… «Да нет же, я идиот. Это было так, пустяки, простое нездоровье. Ведь после прошлогоднего приступа она так поправилась! Выглядела лучше, чем раньше… лицо совсем молодое, без единой морщинки…» На минуту ему вспомнились прежние безумства, его преследуют навязчивые картины… О, я отлично знаю: старик — и вдруг охвачен воспоминаниями о постельных утехах, слишком ярко представляет себе то, что обычно прячут во тьме, думает с точностью, которая легко может стать омерзительной, не только о том, что было молодостью его собственного тела и ее тела, тела этой женщины, но и об исполненной сладострастия жизни, когда на смену восторгам первых лет пришел опыт, виртуозность, сообщничество… какая отвратительная картина, если смотреть не его, а чужими глазами. Потому что тут это не идеальная любовь, не высокие чувства, о которых потом будут слагать песни, но любовь, понимаете, настоящая любовь, та любовь, жизнь которой в желании и свершении, это феникс, возрождающийся из собственного изнеможения, любовь, чудесная физическая любовь, которая не отступает ни перед чем, и сейчас при воспоминании о ней он снова переживает ее и покрывается потом, и любовь угасает, истощив и силы его и воображение. Даже в Лилле, даже здесь, дойдя до предела отчаяния, этот уже старый человек здесь, на полпути между женой и любовницей, у границы родины, которой он служил четверть века всеми способностями своего ума, не побоимся сказать — своего гения, помогая ее орлам залетать далеко… даже сейчас в душевном смятении, в волнении сердца и плоти, страдающий от болезней, от ревматизма… измученный, охваченный стыдом… как он мог стать тем, кем он стал, очутиться здесь с королем-подагриком, бежать вместе с закоснелыми роялистами, с этой обанкротившейся бандой, он, он, Бертье, князь Ваграмский и герцог Невшательский… как он мог?.. Даже сейчас, когда он так мучится, даже сейчас он забывает о своем несчастье, о своем позоре, их заслоняет солнце, но не солнце Аустерлица, а солнце Джузеппы, Джузеппы в его объятиях, трепещущей, изнемогающей, и вдруг ее снова охватывает страсть, она сдается, она в его власти, в его власти, на измятой постели… любовное единоборство в алькове… и почему так болит рука, верно, от неловкого положения, слишком долго он на нее опирался всей своей тяжестью — и своей и ее… ах, пусть смеются над ним сколько угодно, пусть надрываются от смеха, как может он забыть то, чего забыть нельзя.