— Якши, якши, мудрый Керим-паша. Теперь скажи мне, так ли поступил я, обещав помощь Сигизмунду?
— О великий хан, разум твой подобен разуму аллаха. Король Польский и великий князь Литовский верный твой данник. Золото и иные ценности присылает он тебе, а московский князь на дары скуп, и посол его нынешний, Мамонов, высокомерен. Видно, позабыл Василий, князь московитов, остроту крымских сабель…
— Якши, якши, Керим-паша, — снова закивал Менгли-Гирей. — Ханша Нур-Салтанша о том же твердит. Князь Василий не желает сына её Абдыл-Летифа в Бахчисарай отпускать. — Хан хлопнул в ладоши.
Тенью появился слуга-евнух. Менгли-Гирей сказал:
— Позови царевичей Ахмата и Бурнаша.
Керим-паша легко поднялся и, приложив ладони к груди, попятился. В ожидании сыновей Менгли-Гирей сидя задремал.
* * *
Тревожное для Руси лето тысяча пятьсот двенадцатое. Разграбила орда царевича Бурнаш-Гирея окраину Руси, сожгла Белев, Одоев, Воротынск и другие городки и, отягощённая добычей, ушла за Перекоп.
А теми же июньскими днями царевич Ахмат-Гирей с другой ордой двинулся на Рязань. Перекрыли ему московские полки путь на реках Упе и Осётре, приготовились к встрече. Прознав о том от передовых караулов, Ахмат не принял боя, поворотил назад.
С первыми заморозками, когда русские воеводы никак не ждали набега крымцев, Бурнаш-Гирей снова пришёл на Русь, прорвался к Рязани. Устояли рязанцы, не сдали города. Разорил царевич Бурнаш рязанскую землю и взял многочисленный полон.
* * *
Шли вдогон. Передовые дозоры известили: орда недалеко. Ещё день — и настигнут. Атаман Дашкович велел остановиться на короткий отдых. Костров не жгли, похлёбку не варили, обошлись всухомятку.
Анисим сон переборол, разминал затёкшие ноги. От долгой езды ныла поясница.
Раскинулись казачьи курени по всей степи, передыхают люди и кони. Поблизости от Анисима на войлочном потнике, поджав под себя ноги, грузно сидит Дашкович.
Обходя лежавших и сидевших казаков, к Дашковичу направлялся куренной атаман Фомка. Придерживая рукой кривую татарскую саблю, ступал он по высохшей траве мягко, по-кошачьи. Поднял глаза Дашкович, сошлись на переносице нависшие брови. Дождался, когда Фомка подойдёт, спросил угрюмо:
— Ну?
Сдвинул Фомка-атаман шапку на затылок, сказал решительно:
— Пусти меня, Евстафий, с моим куренем крымцам в обхват. Задержу их, пока не подоспеете. Не доведи Бог, уйдут, и не отобьём полон.
— Сам о том подумывал. Давай, Фомка, да клич с собой ещё охочих казаков. Настигни царевича, а там и я с куренями явлюсь. — И посмотрел в небо. — Хотя б ветер не переменился, а то запалит Бурнаш степь, упустим добычу…
Гонит атаман Фомка коня, спешит перерезать путь царевичу Бурнашу. Дрожит конь под Анисимом, горячий, всё наперёд рвётся, пластается в стремительном беге.
Ордынцев увидели враз, едва перемахнули гряду курганов. Упреждённые своими караулами татары дожидались казаков. Намётанным глазом Фомка заметил — крымцы не все. Догадался мигом, ушёл Бурнаш, выставил заслон.
С визгом помчались татары навстречу казакам, сшиблись, бьются осатанело, да не выдержали напора, сломились. Подмяли их казаки.
— Вдого-он! — раздался зычный голос Фомки, и хлестнули казаки коней.
Бурнаша настигли у пересохшей речки. Повернулась орда, встретила казаков в сабли. Справа на крымцев куренной атаман Фомка насел, слева Серко-атаман со своими молодцами, а в лоб походный атаман Дашкович с остальными куренями ударил. Рубились люто, звенела сталь о сталь, ржали кони, визг и крик повис над степью.
У Бурнаша силы хоть и больше, но орду многодневные походы утомили, и богатая добыча в бою тяжесть.
Напористо, с лихой удалью бьются казаки. Крепко стоят татары. Анисим в самую гущу втесался. Заржал конь, кровь почуяв. Татарин саблю над Анисимом занёс. Тут бы и конец казаку, но конь спас, вздыбился. Молнией мелькнула у самых глаз татарская сабля, и миновала смерть. Успел Анисим достать крымца саблей…
До темени держалась орда, а когда над степью сгустились сумерки, дрогнули, побежали крымцы, бросив награбленное на Руси добро и полон.
* * *
Князю Одоевскому государь повелел ведать посольскими делами. Честь велика, да хлопотная. Не успел обвыкнуться, как из Крыма от боярина Мамонова, русского посла в Бахчисарае, письмо. Отписывает он, что царевичи Ахмат и Бурнаш ходили на Русь по указу Менгли-Гирея, потому как хан обещал помощь королю Сигизмунду. И что за неё Сигизмунд обещал Менгли-Гирею ежегодно по пятнадцать тысяч рублей…
Прочитал Одоевский письмо, поскрёб заскорузлыми ногтями лысую голову, вздохнул.
— Эка печаль! — На маленьком птичьем лице огорчение. — И что за народец? Неемлется хану.
Поглядел в затянутое мутной слюдой оконце. Косой дождь мелко сечёт, шумит за стеной ветер, а в посольской избе пусто и тихо, только слышно, как в передней дьяки Морозов и Мамырев похихикивают, слушая побасенки дьяка Мунехина. Тот умён и на язык остёр, рассказывать горазд, обо всём ему ведомо. За умничанье князь Одоевский недолюбливает дьяка. Он думает, что надобно Мунехина отправить во Псков, пускай там разум выказывает.
Князь снял с колка меховую шубу, долго одевался, кряхтел, потом, переваливаясь, вышел в переднюю. Дьяки, как по команде, смолкли, повернули к нему головы. Одоевский повёл хмурым взглядом, прогундосил:
— Пустословите, ино дел нету? Эк вас! А ты, Михайло, — остановил глаза на Мунехине, — дьяком к посадникам псковским поедешь. — И уже на выходе: — У государя буду, коли кто искать меня восхощет…
Обходя стороной лужи, Одоевский миновал Успенский собор, ступил на высокое крыльцо великокняжеских хором. Отирая подошвы сапог, князь подумал, что за этими дождями, верно, морозы начнутся, вишь, как осень хозяйничает. На кремлёвском дворе деревья оголились, сникли мокрые лапы елей, трава потемнела…
Одоевский толкнул низкую, обитую железом дверь. Из тёмных сеней пахнуло теплом. Узким переходом князь направился на государеву половину.
Василий, заслышав шаги, повернулся резко, спросил, не ответив на поклон:
— С какими вестями, князь Иван?
— Письмо от посла, государь.
— О чём прописал?
— Что крымчаки окрайну и рязанскую землю пустошили, в том происки Сигизмунда.
Василий насупился, помрачнел.
— Вона как король мир блюдёт. Догадывался я…
— Сигизмунд хану платить обещал.
— Менгли-Гирей золота жаждет, это давно всем ведомо, — снова сказал Василий. — Король перед ханом плашмя стелется. Эх, кабы не наше неустройство на литовской границе, закрыли б мы крымской орде дорогу на Русь навсегда. — И немного подумал. — Отпиши, князь Иван, послу Мамонову, пускай золота не жалеет, одаривая хана и его ближних, нам время выждать надобно.
Заложил руки за спину, прищурился.
— А скажи, князь Иван, что слышно о тевтонах?
— Великий магистр Альбрехт за Поморскую и Прусскую землю на Сигизмунда злобствует.
— Хе-хе, — рассмеялся Василий и подошёл к отделанному перламутром столику, уткнулся в карту. — Значит, сказываешь, Пруссии и Поморий алчет? Погоди, князь Иван, то цветики, а ягодки ещё созреют. Немцы страсть как на землю жадные. Альбрехт хоть и племянник Сигизмунду, да не захочет сменьшаться, быть вассалом короля Польского. А коли на рожон пойдёт, Альбрехта Ливония и император австрийский Максимилиан поддержат.
Василий потёр переносицу. Одоевский ждал, о чём он скажет ещё.
— Мыслю я, князь Иван, настанет час Смоленском овладеть, воротить искони наш древний русский город…
* * *
Людской гомон разбудил Сергуню. Мастеровые одевались, кашляли, переговаривались. В избе дух спёртый. С трудом продрал Сергуня глаза, хотелось спать. Мастер Богдан склонился над Игнашей, расталкивает:
— Пробудись, сын, того и гляди, обер заявится.
Игнаша сел, свесив ноги с дощатых нар, пробормотал:
— Будто и не ложился.
Навернув онучи, надел лапти, притопнул:
— Грей, родимые!
Натягивая тулупчик, Сергуня прислушался. Вьюжит. Нынешняя зима на удивление. От мороза трескались деревья и замерзали на лету птицы. Давно не знали таких холодов в Москве. Ночи зимой хоть и долгие, но Сергуня с Игнашей не успеют отогреться в барачной избе, как снова утро — и на работу. В такую пору ещё у литейных печей стоять, от них теплом отдаёт, а когда на формовке либо на отделке — погибель.
Сергуне с Игнашей, как назло, всё выпадает стволы на лафеты ставить. Руки к металлу липнут, с кровью отдираешь.
На Пушкарном дворе костры с утра горят. Когда мастеровому невмоготу, подойдёт, погреется и снова к делу.
В барачную избу вместе с холодным паром ворвался Иоахим. На немце тёплая шуба и шапка, валенки. Застучал палкой о пол, заорал тонкоголосо: