Конечно, свидание наше будет коротким, он скажет мне в точности то же, что говорил каждой из провожавших его учениц; он пожмет мне руку, коснется губами моей щеки в первый и последний, единственный раз — и ничего больше. А дальше — последнее прощай, дальше разлука, пропасть между нами, которую мне уж не перейти и через которую он на меня не оглянется.
Одной рукой он взял меня за руку, а другою сдвинул мне на затылок капор; он смотрел мне в лицо, улыбка сошла с его губ, они сложились в жалостную гримасу, почти как у матери, видящей, что ребенок ее внезапно исхудал, занемог или ему грозит беда. Но тут нам помешали.
— Поль, Поль! — раздался откуда-то сзади задыхающийся женский голос. — Поль, пойдемте-ка в гостиную; мне столько всего нужно вам сказать — на целый день разговору хватит. Виктор тоже хочет вас видеть, и Жозеф. Идемте же, Поль, вас ждут друзья.
Мадам Бек, руководимая чутьем или бдительностью, уже была рядом, она едва не бросилась между мосье Эмануэлем и мной.
— Идемте, Поль! — повторила она, и глаза ее так и вонзились в меня.
Она метнулась к своему родственнику. Он даже отступил на шаг; я решила, что он сейчас уйдет. Осмелев от нестерпимой муки, я перестала сдерживаться и крикнула:
— У меня сердце разорвется!
Мне казалось, что у меня в буквальном смысле слова сейчас случится разрыв сердца, но тут я услышала шепот мосье Поля: «Положитесь на меня», и рухнули плотины, разверзлись хляби, я не могла унять слез, я всхлипывала, меня бил озноб — но я почувствовала облегченье.
— Оставьте ее, это кризис; я дам ей сердечные капли, и все пройдет, — спокойно произнесла мадам Бек.
Остаться с ней и с ее сердечными каплями было для меня все равно что остаться наедине с отравителем и склянкой с отравой. Когда мосье Поль бросил глухо, хрипло и коротко: «Laissez moi!»[340] — его слова прозвучали для меня как странная, напряженная, но жизнетворная музыка.
— Laissez moi! — повторил он, ноздри у него раздулись, и на лице задрожала каждая жилка.
— Нет, это не дело, — строго сказала мадам.
Но родственник ее возразил еще строже:
— Sortez d’ici![341]
— Я пошлю за отцом Силасом, я сейчас же за ним пошлю, — упрямо грозилась она.
— Femme! — закричал профессор голосом уже не глухим, но срывающимся и пронзительным. — Femme! Sortez à l’instant![342]
Он был сам не свой от гнева, и в эту минуту я любила его как никогда.
— Вы поступаете неправильно, — продолжала мадам, — так всегда поступают мужчины вашего склада, жалкие фантазеры; необдуманный, нелепый, ни с чем не сообразный шаг; поступок досадный и недостойный уважения в глазах людей более положительных и твердых.
— Что знаете вы о моей положительности и твердости? — сказал он. — Но вы еще в них убедитесь; вы увидите их на деле. Модеста, — продолжал он, несколько смягчаясь, — постарайтесь быть доброй, отзывчивой, будьте женщиной; посмотрите на ее несчастное лицо и сжальтесь. Вы знаете, я вам друг и друг вашим друзьям, и вы прекрасно знаете, что на меня можно положиться. Я легко бы пожертвовал собой, но сердце у меня обрывается от того, что я вижу; этому пора положить конец. Оставьте меня!
На сей раз это «оставьте меня» было столь горько и повелительно, что я даже от самой мадам Бек ожидала немедленного повиновения, но она не двинулась с места, она неустрашимо смотрела на него и гордо встретила его неумолимый взгляд. Она уже открыла рот для ответа, но тут лицо мосье Поля озарилось странным огнем. Не могу точно обозначить пылавшее на нем чувство; то не был гнев, в чертах сохранялась даже учтивость; он протянул руку, он едва коснулся мадам Бек, но она побежала, а выбежав вон из комнаты, хлопнула дверью.
Мосье Поль тотчас пришел в себя. Он улыбнулся и велел мне вытереть слезы; он терпеливо ждал, пока я успокоюсь, время от времени роняя добрые утешительные слова. Скоро я уже сидела с ним рядом, почти овладев собой, — уже не вздрагивала, не рыдала, уже не чувствовала отвращения к жизни, бездны одиночества, уже не мечтала умереть.
— Значит, вам жаль было терять друга? — спросил он.
— Меня убивало то, что я забыта, мосье, — отвечала я. — Все эти тяжкие дни я не слышала от вас ни слова и страдала от подозрения, выраставшего в уверенность, что вы можете уехать, не простившись со мной!
— Повторить вам то же, что я говорил и Модесте Бек, — что вы не знаете меня? Показать вам свой характер, объяснить вам его? Вам доказательств надобно, что я друг верный? Без неопровержимых доказательств эта рука не станет покоиться в моей руке, не обопрется о мое плечо, как на надежную опору? Хорошо же. Вам будут доказательства. Я оправдаюсь.
— Говорите, объясняйте, оправдывайтесь, мосье. Я вас слушаю.
— Но прежде вы должны отправиться вместе со мной довольно далеко, в город. Я нарочно пришел за вами.
Не задавая ему никаких вопросов, ничего не выпытывая и не противясь даже для виду, я завязала капор и приготовилась сопровождать мосье Поля.
Он пошел бульварами; несколько раз он останавливался и усаживал меня на скамейку под липами. Он не спрашивал, устала ли я, он только посматривал на меня и делал выводы.
— Все эти тяжкие дни, — повторил он мои слова нежно, мягко, подражая моему голосу и иностранному акценту; он не впервые так надо мною подтрунивал, но я никогда не обижалась, даже если звукоподражание сопровождалось уверениями, что, как бы отлично ни писала я на его языке, говорить я всегда буду неверно и нетвердо. — «Все эти тяжкие дни» я ни на минуту не забывал о вас. Верная женщина вечно заблуждается, полагая, что только она, единственная из всех Божьих тварей, способна сохранять верность. Честно глядя правде в глаза, до недавнего времени и я не чаял в ком-то встретить преданные чувства. Но взгляните же на меня.
Я подняла к нему счастливое лицо. Конечно, счастливое, иначе оно не отражало бы состояния моей души.
— Да, — сказал он, после того как несколько минут пристально всматривался в меня. — Подпись подлинна, это почерк верности. У ней железное перо, она пишет с нажимом. Вам не больно?
— Очень больно, — искренне отвечала я. — Отведите ее руку, мосье; я более не в силах сносить этот нажим.
— Elle est toute pale! — пробормотал он про себя. — Cette figure-là me fait mal.[343]
— Ах, так на меня неприятно смотреть?..
Я не сдержалась, слова вырвались у меня против воли; меня никогда не оставляла навязчивая мысль о том, что несовершенство моей внешности велико; в ту минуту мысль эта особенно меня мучила.
Черты его выразили бесконечную нежность, теперь фиалковые глаза увлажнились и заблестели под густыми ресницами испанца; он вскочил.
— Пойдемте.
— Я совсем не радую вашего взгляда? — осмелилась я допытываться — от его ответа слишком многое для меня зависело.
Он остановился и ответил коротко и твердо; ответ его усмирил и глубоко утешил меня. С тех самых пор я поняла, что значу для него, а что я значу для всех прочих, мне тотчас стало решительно безразлично. Не трусость ли, не малодушие — так бояться впечатления, производимого тобою? Быть может, и трусость. Но в тот день мною двигала не простая трусость. Я, признаюсь, испытывала великий страх, что не понравлюсь, и огромное желание понравиться мосье Полю!
Я шла с ним рядом, не разбирая дороги. Мы шли долго, а пришли быстро — путь был приятен, погода прекрасна. Мосье Эмануэль говорил о своем путешествии — он собирался провести в дальних краях три года. По возвращении из Гваделупы он надеялся избавиться от всех долгов и начать свободную жизнь. Он поинтересовался, как я думаю жить во время его отсутствия. Он напомнил мне, что однажды я поделилась с ним планами обрести независимость и открыть свою собственную школу, — так не оставила ли я эту мысль?
…Нет, отчего же. Я пытаюсь, насколько возможно, копить деньги, чтобы осуществить свое намерение.
…Ему не хочется оставлять меня на улице Фоссет; он боится, что я буду слишком по нему скучать, буду тосковать, печалиться.
Все это было верно. Но я пообещала ему, что постараюсь с собою сладить.
— И все же, — сказал он, понизив голос, — есть и еще причина, отчего вам лучше переехать в другое место. Мне бы хотелось изредка вам писать и не хотелось бы сомневаться в том, дойдут ли письма по назначению. А на улице Фоссет… словом, наши католические правила кое в чем, вообще, извинительные и разумные, иногда, при особых обстоятельствах, могут быть ложно истолкованы и ведут к злоупотреблениям.
— Но если вы будете писать, — сказала я, — я должна получить ваши письма непременно, и я получу их, и никакие наставники и директрисы не отнимут их у меня. Я протестантка, мне эти правила не подходят, слышите, мосье?
— Doucement, doucement,[344] — ласково говорил он. — Мы разработаем план; у нас есть кое-какие возможности. Soyez tranquille.[345]