Небольшая лесенка на второй этаж, затем очень большая комната, смежная с другой, откуда доносятся очень громкие мужские голоса. В этой части города совсем тихо; только иногда из-за арековых пальм, заслонивших окна своими листьями, проникают далёкие гудки машин; дверное отверстие закрыто циновкой, и мне хорошо слышны английские слова, доносящиеся из другой комнаты. Солдат указывает мне на циновку и уходит.
— …что создаётся армия Чень Тьюмина…
По ту сторону циновки человек продолжает говорить, но слышно плохо…
— Я уже месяц твержу об этом! Впрочем, Боро настроен так же решительно, как и я. Только декрет, ты понял? (Теперь говорит Гарин. Каждое слово сопровождается ударом кулака по столу.) Только декрет позволит нам уничтожить Гонконг! Пусть это чёртово правительство решится наконец действовать…
— …
— Пусть теневой кабинет! Всё равно должно действовать, раз нам это необходимо!
— …
— Они там тоже сложа руки не сидят, знают так же хорошо, как и я, что от этого декрета их порт сдохнет, как…
Шум шагов. Люди входят и выходят.
— Что предлагают комитеты?
Шелест бумаг.
— Да всякую ерунду… (Вступает новый голос.) По правде говоря, большинство не предлагает ничего. Два комитета требуют увеличить выплаты бастующим и сохранить выплаты чернорабочим. А вот этот комитет предлагает убивать тех рабочих, которые первыми согласятся возобновить работу…
— Нет. Пока нет.
— Почему нет? (Голоса китайцев, в тоне враждебность.)
— Со смертью играть — это вам не метлой мести!
Если кто-нибудь выйдет, меня примут за шпиона. Но не сморкаться же мне и не свистеть! Следует толкнуть циновку и войти.
Вокруг стола стоят Гарин в офицерской форме цвета хаки и трое молодых китайцев в белых куртках. Пока я представляюсь, один из китайцев тихо говорит:
— Некоторым уж очень боязно испачкаться, взявшись за метлу…
— Много было таких, которые считали Ленина недостаточно революционным, — отвечает Гарин, резко обернувшись, но не снимая руки с моего плеча. Затем, обращаясь ко мне: — Моложе ты не стал… Из Гонконга? — И, даже не дождавшись ответа: — С Менье ты виделся, знаю. Бумаги при тебе?
Бумаги у меня в кармане. Отдаю их ему. В то же мгновение входит часовой с пузатым конвертом, который Гарин передаёт одному из китайцев. Тот докладывает:
— Отчёт отделения в Куала-Лумпур. Обращает наше внимание на то, как трудно в настоящее время собирать средства.
— А во французском Индокитае? — спрашивает меня Гарин.
— Я привёз вам шесть тысяч долларов, собранных Жераром. Он говорит, что всё идёт хорошо.
— Отлично. Идём.
Он берёт меня под руку, забирает свою каску, и мы выходим.
— Пойдём к Бородину, это совсем близко.
Мы идём вдоль бульвара с его тротуарами, заросшими красноватой травой. Безлюдно и тихо. Солнце вонзается в белую пыль столь яркими лучами, что хочется зажмурить глаза. Гарин наскоро расспрашивает меня о путешествии, затем на ходу читает отчёт Менье, сгибая страницы, чтобы не отсвечивало. Он почти не постарел, но на каждой черточке его лица под зелёной подкладкой каски лежит отпечаток болезни: мешки под глазами до середины щёк, ещё более утончившийся нос, морщины, идущие от крыльев носа к уголкам рта, — уже не глубокие чёткие прорези, как в прежние времена, а широкие впадины, почти складки; во всех мускулах лица есть что-то лихорадочно-вялое и настолько усталое, что, когда он начинает оживляться, они напрягаются, совершенно меняя выражение его лица. Он наклонил голову вперёд, устремив взгляд в бумаги, а вокруг, как всегда в этот час, воздух дрожит в густой зелёной листве, из которой выступают пыльные пальмовые листья. Я хотел было поговорить с ним о его здоровье, но он уже закончил чтение и сказал, дотрагиваясь до подбородка листами доклада, которые он свернул в трубочку:
— Там тоже дела портятся. Симпатизирующие нам начинают отчаиваться, а примазавшиеся уползают в свою нору. А здесь приходится опираться на молодых идиотов, которые путают революцию с третьим актом китайского театра двусмысленностей… Невозможно увеличить выплаты забастовщикам, невозможно! Только победой можно вылечить заболевшую забастовку.
— А Менье что предлагает?
— Он говорит, что общий настрой пока ещё хорош: отступаются слабые, потому что Англия им угрожает при помощи тайной полиции. С другой стороны, пишет вот что: «Наши здешние китайские комитеты предлагают быстро похитить двести-триста ребятишек из семей преступников или пособников. Мы бы их переправили сюда, обращались бы с ними хорошо, но вернули бы только родителям, приехавшим за ними. Совершенно очевидно, что им не удалось бы быстро вернуться в Гонконг…» «Сейчас как раз сезон отпусков, — добавляет он. — А другие задумались бы». С такими предложениями мы вперёд не продвинемся…
Подходим к дому. Похож на гаринский, но жёлтого цвета. Мы уже собираемся войти, но Гарин, остановившись, отдаёт воинскую честь маленькому старичку-китайцу, который выходит. Тот протягивает к нам руку, и мы подходим.
— Господин Гарин, — медленно, слабым голосом говорит он по-французски, — я пришёл сюда, имея намерение встретиться с вами. Я полагаю, что наша встреча была бы полезной. Когда я смогу вас увидеть?
— Господин Чень Дай, когда вам будет угодно. Я приду к вам сегод…
— Нет-нет, — отвечает он, помахивая ладонью так, как если бы желал успокоить Гарина, — я к вам приду, приду. В пять часов, вас устраивает?
— Разумеется, буду вас ждать.
Услышав это имя, я стал внимательно его разглядывать.
Как и у многих старых образованных китайцев, его лицо более всего напоминает лицо покойника. Причиной тому — резко выступающие скулы: из-за них, особенно на расстоянии, видны только глубокие, тёмные провалы глазных орбит и зубы, а носа почти нет. Вблизи его удлинённые глаза выглядят живыми; улыбка подчёркивает изысканную любезность его речи, но не тона; благодаря всему этому он кажется не таким уродливым, да и само уродство предстаёт в ином свете. Он прячет руки в рукава, как это делают священники, и при разговоре подаётся плечами вперёд. На секунду я вспомнил о Клейне: тот также изъясняется, помогая себе телом. При сравнении этот Чень Дай показался мне ещё более тонким, хрупким и старым. На нём военные брюки и китель с накрахмаленным воротничком, из белого полотна, как почти у всех вождей гоминьдана. Его ожидает коляска рикши — коляска у него особенная, совершенно чёрная; он приближается к ней мелкими шажками. Рикша везёт коляску, его бег нетороплив и полон достоинства, а сидящий в ней Чень Дай важно покачивает головой, как бы взвешивая те доводы, которые он молча предлагает самому себе.
Какое-то время мы провожали его взглядом, а затем без доклада прошли перед часовыми, пересекли просторный холл и увидели ещё одного часового в хаки с оранжевой нашивкой на рукаве (знак отличия?). Перед нами оказалась теперь не циновка, а плотно закрытая дверь.
«Он один?» — спрашивает Гарин у часового. Тот утвердительно кивает. Постучав, входим. Большой рабочий кабинет. Двухметровый портрет Сунь Ятсена в полный рост делит надвое стену, покрытую голубоватой штукатуркой. Сидя за столом, полным разнообразных бумаг, тщательно разложенных по стопочкам, Бородин смотрит на нас против света, щуря глаза, с несколько удивлённым видом (конечно, из-за меня). Он встаёт и ссутулившись идёт к нам, протягивая руку. Теперь я могу ясно видеть вблизи его лицо под шапкой курчавых, густых, зачёсанных назад волос — их я и увидел поначалу, когда он сидел, склонившись над столом. Похож на умного хищного зверя — благодаря вислым усам, выступающим скулам, прищуренным глазам. На вид ему лет сорок.
Когда он разговаривает с Гариным, то становится похож на военного. Гарин представляет меня, пересказывает по-русски содержание отчёта Менье, оставленного на столе; Бородин берёт бумаги и тут же складывает их в стопку, придавленную ещё одним портретом Сунь Ятсена, на сей раз гравюрой. Кажется, он заинтересовался какой-то подробностью, делает замечание в нескольких словах. Потом они начинают о чём-то спорить, говорят по-прежнему по-русски, в тоне сквозит волнение и тревога.
Затем мы возвращаемся обедать в дом Гарина. Он озабочен, идёт, опустив глаза.
— Плохо дело?
— Да я, в общем, привык…
Перед домом его ждёт вестовой, передаёт пакет. Пьер читает его, поднимаясь по лестнице, подписывает на плетёном столе веранды, отдаёт вестовому, и тот стремительно исчезает. Вид у Гарина всё более и более озабоченный. Я вновь, не без колебаний спрашиваю:
— Ну как?
— Как… да никак.
Уже по тону можно понять всё.
— Плохо дело?
— Довольно плохо. Забастовки — это мило, но этого недостаточно. Теперь необходимо другое. Необходимо совершенно другое: ввести в действие декрет о запрещении китайским, а также и иностранным судам — если они намерены стать на якорь в Кантоне — заходить в Гонконг. Декрет подписан более месяца тому назад, но он всё ещё не утверждён. Англичане знают, что забастовка не может продолжаться бесконечно. Надеются ли они на вмешательство армии Чень Тьюмина? Он получает от них оружие, деньги, военных советников… Когда декрет был подписан, то эти деятели в Гонконге так перетрусили, что телеграфировали в Лондон от имени всех властей с просьбой вооружённого вмешательства. Декрет валяется в ящике письменного стола. Я знаю, что ввести его в действие означает начать войну. Ну и что? Не могут они вести эту войну! И тогда бы с Гонконгом наконец…