Теперь, заставляя себя работать над ответом Сталину, он тщетно пытался совместить несовместимое. Открыто, без обиняков, признать, что Сталин был прав, президенту по-прежнему не позволяли гордость и самолюбие. А обвинить Сталина в том, что он нарушает ялтинские решения о Польше, высказать обиду на советского лидера, отказавшегося послать в Сан-Франциско своего министра иностранных дел, и при этом умолчать о «бернском инциденте» Рузвельту не позволяла совесть.
В душе президента как бы жили и ожесточенно спорили друг с другом два человека.
Один всем сердцем сочувствовал России, истекавшей кровью в борьбе против общего врага, России, принесшей неисчислимые жертвы на алтарь уже близкой теперь победы, России, которую столько раз обманывали, обещая открытие второго фронта. Этот человек полностью осознавал правомерность стремления русских обеспечить безопасность своей страны на послевоенное время...
Но другой человек ожесточенно поддерживал Черчилля, упорно повторял заклинание о «коммунистической угрозе», об опасности «большевизации» Европы...
С одной стороны, Рузвельт, ознаменовавший свое первое президентство признанием Советской России, Рузвельт, ненавидевший гитлеровский фашизм, Рузвельт, восхищавшийся героизмом и мощью Красной Армии, Рузвельт, воздававший должное Сталину и в Тегеране и в Ялте, не сомневавшийся в преданности Сталина единству союзников и в военное и в послевоенное время...
И с другой стороны, Рузвельт, родившийся в Хайд-Парке, ученик привилегированной Гротонской школы, студент аристократического Гарвардского университета, Рузвельт, с молоком матери впитавший мысль об опасности «безбожного коммунизма»...
Схватка этих двух людей в душе президента на сей раз закончилась вничью. Рузвельт решил отложить работу над посланием. Он откинулся на спинку кресла и постарался забыть обо всем — о Ялте, о Сталине, о Черчилле, о Польше, о Европе, вообще обо всем на свете.
Но это ему не удавалось. Наверное, Макинтайр прав: надо отдохнуть, а то и в самом деле можно дождаться нервного срыва...
И вдруг неожиданная мысль пришла в голову президента. Его внимание привлек прибор, стоявший на письменном столе. Президент видел его каждый день, постоянно пользовался им, привык к нему, как к любому другому предмету в Овальном кабинете.
Это был селектор.
Достаточно было нажать одну из круглых цветных кнопок на белой панели селектора, как нужный Рузвельту сотрудник аппарата немедленно являлся в Овальный кабинет.
В последнее время президент как будто забыл об этом приборе. И вдруг... Неожиданно, быть может, даже для самого себя он резким движением опустил на кнопки ладони обеих рук...
Первым явился Стив Эрли. Обязанности его состояли в том, чтобы поддерживать связь с прессой. Потом пришли секретари президента Билл Хассетт и Грэйс Талли. Пришла даже Лила Стайлз, которая ведала исходящей почтой президента, а вслед за ней Мэри Ибэн, составлявшая каталоги гигантского количества книг, которые Рузвельт получал в подарок от авторов и издательств.
Торопливо вошла «главная красавица» Белого дома Дороти Брэйди, помогавшая и порой сменявшая Грэйс Талли, за ней появился Морис Латта. Последним пришел Росс Макинтайр. Как и когда вошел Майк Рилли, никто не заметил. Он работал с 1935 года сотрудником личной охраны президента, а в декабре 1941 года — после ухода в отставку полковника Эда Старлинга, возглавлявшего охрану, — занял его должность.
Не пришла только Луиза Хэкмайстер: она не могла оставить коммутатор Белого дома.
Расселись без протокола. Некоторое время Рузвельт молча смотрел на собравшихся. Его взгляд был печален. О чем он думал? Может быть, о том, что среди собравшихся нет ни «Па», как он ласково называл своего недавно скончавшегося друга — генерала Уотсона, ни Маргарет Лихэнд, которая была секретарем Рузвельта с 1920 года...
Но, вспоминая отсутствующих, Рузвельт даже мысленно не произносил слово «смерть». «Па» и Маргарет не умерли. Вообще никто не умирает. Люди уходят с поста. По возрасту. По болезни. Чтобы уступить место тем, кто успел себя зарекомендовать и пришел им на смену. Уходят куда-то и смотрят издалека, как работают их преемники. Радуются их успехам. Сожалеют о промахах. Безмолвно соревнуются в своей любви и преданности президенту.
Мистика? Никакой мистики! Просто Рузвельт хотел верить, что преданные ему люди уходят, но не умирают. Во всяком случае, умирают не до конца...
Каждый из сотрудников президента был уверен, что вызов относился только к нему. Оказавшись в Овальном кабинете, люди с недоумением переглядывались и бросали тревожные взгляды на сумрачное лицо президента.
— Друзья мои, я хотел бы поговорить с вами, — сказал Рузвельт, когда все расселись. — Я информировал конгресс и кабинет министров об итогах Ялтинской конференции. Как вам известно, итоги эти, в общем, вполне удовлетворительны и внушают надежду, что наш тройственный союз будет продолжаться и в мирные дни. Но война еще не кончена. Кроме того, между союзниками, точнее, между нами и Россией, возникли некоторые... ну, скажем, недоразумения. Они не касаются конечных целей войны — тут мы едины. Речь идет о некоторых вопросах стратегии и тактики...
Рузвельт говорил подчеркнуто звонко, скорее тенором, чем характерным дли него высоким баритоном. Кто знает, может быть, он хотел этим продемонстрировать, что по-прежнему бодр и силен...
В кабинете стояла абсолютная тишина. Затаили дыхание женщины. Стараясь быть незаметным, как бы вдавился в стену Майк Рилли. Он слушал президента и в то же время ловил каждый звук, доносившийся с Пенсильвании-авеню, на которой располагался Белый дом.
— Сейчас я вдруг вспомнил, — продолжал президент, и на лице его впервые за все эти дни появилась широкая улыбка, — о давно забытой нашей традиции. Те, кто пришел к нам недавно, могут не знать, что называлась она «Детский час».
Рузвельт сделал паузу. По улыбкам одних людей было ясно, что они хорошо понимают, о чем говорит президент. Другие смотрели на него вопросительно.
— В былые времена мы регулярно собирались здесь, чтобы свободно поговорить о чем угодно. Помните? О политике. О поведении того или иного сотрудника. Каждый мог попросить совета, касающегося не только его служебных обязанностей, но и личной жизни. Но... времена изменились, и мы перестали собираться... Перестали!.. — с грустью повторил президент. — Словно забыли, что мы одна семья. Кто из вас, например, помнит, когда состоялся последний «Детский час»?
— В 1936 году, — тихо сказала Грэйс Талли.
— Грэйс, детка, у тебя память... шахматистки! — пошутил Рузвельт. — Но так легко ты не отделаешься, раз уж подала голос. Попробуй-ка вспомнить, о чем мы говорили во время последнего «Детского часа»!
— Кажется, вы хотели предупредить нас, — неуверенно произнесла Талли, — чтобы мы, пользуясь доступом к служебным материалам Белого дома, начисто исключили всякую утечку информации.
— Разве для этого был повод? — все с той же улыбкой спросил Рузвельт.
— Что вы, господин президент! — раздался чей-то возмущенный голос.
— Нет, нет, друзья, я собрал вас не для того, чтобы вспоминать давние прегрешения, даже если они и были... Я собрал вас, чтобы посоветоваться с вами. При этом я жду полной искренности. Искренности и прямоты, несмотря ни на что.
Рузвельт помолчал.
— Должен признаться вам, друзья, что я чувствую, как внимательно вы наблюдаете за мной после возвращения из Ялты. А я — не скрою от вас — столь же внимательно наблюдаю, как вы наблюдаете за мной. Так вот, скажите прямо и откровенно: видите ли вы во мне какие-нибудь перемены? Кое-что я вижу и сам. Мне, например, не очень хочется работать. Эту груду бумаг, — Рузвельт обвел руками свой стол, — я должен был по крайней мере хотя бы прочитать уже несколько дней назад... Каждый день я стараюсь заставить себя работать. Думаю, что уж сегодня-то все будет в порядке. Мой друг Артур Приттиман переносит меня с постели в коляску, привозит сюда, усаживает за стол и... уходит. Но я знаю, что он не ушел. В дверную щелку он смотрит, бросаюсь ли я на бумаги, как проголодавшийся лев, или следую примеру Фалы, а мой пес, как вы знаете, кусочка не проглотит, если он ему не по вкусу.
Президент снова сделал паузу и тихо постучал пустым мундштуком по пачке сигарет.
— Хочу открыть вам секрет, — продолжал он. — Вы знаете, что я могу заснуть почти сразу же после того, как лягу в постель. Я давно приучил себя к этому. Но я приучил себя и к другому. Когда я лежу с закрытыми глазами, может показаться, что я сплю. Но на самом деле я не сплю. Я подвожу краткие итоги дня. Если я сознаю, что кое-что из намеченного не сделано, да к тому же по моей вине, это меня угнетает. Все говорят, что я самоуверенный человек. Не буду этого отрицать. Вы помните, нет такого бранного слова, которого не произносили бы по моему адресу. Это было еще в те времена, когда мы начали проводить «Новый курс». Продажная пресса называла меня «красным», «радиопоп» Кофлин истерически кричал на всю страну, что я личный представитель дьявола на земле. Впоследствии Гитлер именовал меня выжившим из ума паралитиком и евреем — Розенфельдом. Но, несмотря ни на что, мы побеждали. А сейчас мы — накануне великой победы над самым страшным врагом мира, демократии и самого господа бога. Поддаться усталости в эти дни — значит оказаться предателем. Предателем своей страны, миллионов простых американцев, четыре раза отдававших мне свои голоса. Предателем по отношению к вам, людям, без которых я не мог бы делать то, что делал на благо Америки. Вот я и хочу спросить вас, друзья мои, замечаете ли вы во мне какие-нибудь перемены? Изменился ли я к худшему? Пусть не обижается мой ученый друг доктор Макинтайр. Вы знаете, Росс, как я ценю ваши советы. Но сейчас я нуждаюсь не в медике, а просто в людях, знающих меня многие годы. В людях, которые никогда не лгали мне и которым я никогда не лгал. Мне нужен ваш откровенный и прямой ответ. Я слушаю вас, друзья.