В ее отсутствие он часто погружался в задумчивость, представляя себе ее высокий лоб и брови, которые ее братья называли пиявками, а когда она была дома, то не спускал глаз с ее бледного лица с чуть изогнутыми губами и длинными ресницами, под которыми таился мрак. Он мог часами под любым предлогом ждать минуты, когда она, устав от табачного дыма и кофе, идет на покой, как расправляет, покачивая перетянутой талией, крутые широкие плечи, чтобы вынуть два крупных жемчуга из ушей. При этом ее движении Аранджела начинала бить дрожь.
Прикрыв веки, он видел ее белую кожу, грудь, глаза, большие и синие, цвета зимнего, чистого, вечернего неба, которые никогда не мутнели, глядя на него.
Первые годы он бежал от невестки, как бегут от беды, сердито бормоча: «Господи, пронеси!» Подобно тому, как он избегал горячих лошадей и крепких вин, подобно тому, как однажды он в страхе тайком убежал из одного постоялого двора в Брусе, он оставил и дом брата. О том, чтобы отнять у брата жену, он не мог и подумать. Ему вдруг показалось, что это вовсе не та женщина, которую он высватал для брата. Поначалу он даже испугался за него, увидев, что привел в дом дьяволицу. Эти стройные, сильные ноги, грудной смех, волнующаяся под платьем грудь, покачивающаяся походка! Как глубоко она затягивалась, когда курила! Как колыхалось под венецианским одеялом ее податливое тело! Все это вызывало в памяти валашек, итальянок или армянок, с которыми он сходился во время своих коммерческих вояжей. И он испугался, как бы она тут же, в доме, под боком у мужа, не пошла на грех в благодарность за те подарки — бусы и жемчуг, которые он ей приносил. Или, чего доброго, не спуталась с каким-нибудь слугой, матросом, бог знает с кем. И снова удирал.
Потом он увидел ее с грудным младенцем и чуть не заплакал. Столько было небесной чистоты в ее взгляде, столько целомудрия в движениях, кротости в голосе. С невольным чувством жалости к себе, он в шутку сказал ей однажды, как бы она жила, если б была его женой. Как бы он лелеял ее, возил повсюду с собой, как наряжал. Аранджелу казалось, что жизнь прекрасна и куда бы он с этой женщиной и ее ребенком ни поехал, ему все было бы в радость. А целуя ее ребенка, он вспоминал сотни и сотни валашских, немецких и венгерских детишек, с отцов которых он немилосердно драл шкуру. Он понял, что люди, которых он до сих пор любил мучить, сидят вот так же подле своих жен и детей, и поклялся отныне оставить их в покое. Тогда он впервые осмелился ее коснуться. Украдкой трогал ее расплетенные волосы; прильнул как-то долгим поцелуем к ее щеке, а однажды невольно сжал ее крепкие плечи, когда помогал застегнуть платье, хотя она его об этом не просила. Часами он просиживал возле невестки, возясь с ребенком или с собаками, и пожирал ее глазами. Но ему ни на минуту не приходило в голову, что он может пожелать жену брата своего. Напротив, Вук казался ему счастливым человеком, а его собственная любовь к невестке, непонятная другим, была чем-то само собой разумеющимся. Он жил для них, запустил даже свою торговлю, чтоб только устроить их наконец на постоянное место жительства.
Понимая, что счастье выпало брату случайно, Аранджел решил, что такова судьба, что он тоже мог бы случайно жениться на этой женщине, но коли не пришлось, значит, так тому и быть. И потому не огорчаясь и не отчаиваясь, прожил с ними до самой весны. Раскатывал в своем рыдване по залитому паводком краю, следил за постройкой церкви, которую затеял брат в основанном еще покойным отцом селе, ездил по церковным делам, в которые его втянул Вук, а возвращаясь домой, всегда целовал Дафину и ее дочь, словно они были его женой и ребенком. Совершенно счастливый, он отправлялся поглядеть на поднимавшуюся среди болот в долине озимь; с мыслями о Дафине наблюдал за полетом птиц, сидя в барке и греясь на солнышке во время своих частых поездок в Буду.
И все-таки после этих полных тихого покоя дней, осененных белыми облаками акаций, Аранджел, сам того не сознавая, начал вносить в семью брата разлад. Все чаще касался он рукою волос Дафины, плечей ее и стана; все чаще приближался к ней, чтобы вдохнуть запах ее кружев под горлом; все чаще стал помогать, несмотря на множество горничных и нянек, укачивать на ночь ребенка или одевать его поутру. Вук постоянно уезжал под Варадин обучать солдат рыть осадные апроши и шанцы или в оружейные мастерские в Митровицу и ничего не замечал. А о том, что замечала и думала сама Дафина, прочесть по ее лицу и глазам было невозможно. И вот как-то вечером на вербной неделе Аранджел пришел к ним и, узнав, что она купается в закуте, где стояла большая глиняная печь для выпечки хлеба, захотел туда войти и, дрожа всем телом, понял наконец, чего добивается и чего ждет. И тут же, не простившись, уехал и долго, несмотря на просьбы брата, не возвращался и не давал о себе знать.
И только когда у них родилась вторая дочь и когда она вся покрылась чирьями, Аранджел откликнулся на просьбу брата, который собирался в Италию, и приехал к ним в Вену. Жили они в низенькой маленькой гостинице среди фруктового сада. Брат раздался, отяжелел и совсем поседел, но все еще был красив. Дафина любила его горячо и страстно, но любовь ее показалась Аранджелу животной и тошнотворной. Они целовались, не стесняясь его присутствия, поминутно обнимались и прижимались друг к другу. Всю ночь он слышал их шепот и воркование, а больной ребенок без конца просыпался и плакал. И хоть она была еще краше, но уже не пьянила его своей походкой, гибким станом и пышной грудью. Так, по крайней мере, поначалу ему представлялось. При прощании ее опухшее от бурных бессонных ночей лицо было заплакано. Боясь потерять мужа, она целовала его ненасытно, бесстыдно ревнуя его к фурланкам и венецианкам, за которыми он будет волочиться, и пыталась так угодить ему перед разлукой, чтоб он каждый день мечтал о возвращении.
Пыталась она это сделать всячески. Надевала привезенные из Триеста и Венеции наряды с прозрачными кружевами, шелковые чулки, лифы и снова все снимала. И хотя ей было не до песен и ходила она вся заплаканная, Дафина пила и пела. Уединяясь с мужем, целовала его в шею, губы, уши.
Аранджел, сухой и желтый, прожил эти несколько недель как в аду. Стольный город напомнил ему сумасшедший дом, по которому бегают неизвестно почему и зачем солдаты, лошади, пожилые господа и полуголые дамы, дворцовые офицеры и ремесленники. Заработав тысячу талеров на продаже серебра знакомому греку, некоему Димитрию Копше, Аранджел был не то что недоволен, просто ему было необычайно скучно. Вука он любил с детства за его силу, за то, что тог умел говорить по-цыгански, любил и сейчас как память об отце, как глупого, пустого солдафона, который только его и побаивался. Прибрав к рукам после смерти отца обманным путем все наследство и богатея с каждым днем, Аранджел раскаялся потом в своем поступке и щедро, по-братски помогал Вуку. И вот сейчас впервые он показался ему совсем чужим.
Отправляясь ежедневно в Штаб или ко двору, брат натягивал рейтузы и напяливал на голову парик, он сбрил усы и кичливо носил ордена и голубые ленты — одну в ладонь шириной и другую поуже — в палец. Он доставил двору письмо от патриарха Шакабенты, работал с графом Гайсруком над переписью военных славонских поселений {9}, стал задумчивым, озабоченным, молчаливым, но в то же время надменным. Разумеется, это раздражало Аранджела и не вызывало в нем никаких братских чувств, напротив, было непонятно, почему он должен любить этого разодетого, как пугало, толстого увальня с этим его огромным носом и налитыми кровью желтоватыми в крапинку глазами. Все это время Аранджел ничего не делал и только курил без остановки да перебирал без конца свои четки. Ему нисколько не было жаль, что одряхлевшему, израненному и состарившемуся брату снова приходится уходить на войну, что его могут убить и что сам он, Аранджел, через неделю-другую может остаться на свете один как перст, без отца, без брата. По-прежнему будут сновать люди, проплывать барки, а он будет так же торговать, есть, перебирать четки. Какое ему дело до брата! До его носа, до его вечно больного желудка, до его монахов, о которых он беспрестанно говорит, до его детей, которых он хочет сбагрить ему, — он так об этом и сказал.