Я помню каждое действие той ночи, когда она посвятила меня, но не стану излагать их в том же порядке из опасения, что ими могут злоупотребить. Я знаю, что Ты, Добрый и Великий Бог, можешь быть недоволен, если я не смогу рассказать всего, что произошло, и в должном порядке, однако суть магического ритуала познается лишь при его отправлении. Точно так же, как я доверился Тебе, открыв случившееся, о котором не знал никто в моей четвертой жизни, так и Ты теперь должен поверить мне и знать, что во всем, о чем я говорю, мое первое желание — охранять Твой Трон и Две Земли, над которыми он поставлен».
Птахнемхотеп наклонил голову. «Твои слова вежливы, но в них сквозит непочтительность, ибо они подразумевают, что мы равны и должны доверять друг другу, тогда как ты знаешь, как в действительности обстоит дело. Это ты должен верить Мне. Однако Я буду слушать то, что ты скажешь, и не потребую большего. Магия, к которой стремлюсь Я, — высшей природы, а не та, о которой повествуешь ты. В той мере, в которой ты переносишь тайны прошлого в Мои мысли (так что оно, это прошлое, пребывает в Моих членах, как Моя собственная кровь), ты исполнишь почетную работу высшей магии. Так что теперь Я не возражаю, если ты скроешь точный порядок ритуала своего посвящения».
Мененхетет семь раз коснулся своего лба. «Я благодарю великую мудрость Твоего ума, — сказал он. — Расскажу то, что безопасно: Медовый-Шарик очистила свой круг, окаймленный ляпис-лазурью, многими предварительными обрядами, и призвала дружественных Богов быть нашими свидетелями (хотя имена некоторых из Них я никогда ранее не слыхал). Потом, перед тем как мы начали, она спросила: „Готов ли ты присоединиться к моему Храму?" Когда я сказал „да", то почувствовал, что грудь мою переполняет шум, превосходящий рев битвы, и тогда она спросила вновь, и еще один раз, а затем внимательно прислушалась, как будто биение моего сердца могло сказать ей больше моего голоса, и наконец обратилась к своим Богам: „Ему были заданы три вопроса, и три раза он знал один и тот же ответ".
Теперь мы встали в круге, обведенном ляпис-лазурью, и она благословила мое обнаженное тело в строжайшем соответствии с ритуалом. Об этом я также скажу: она поднесла благовония к моему пупку и лбу, к моим ногам и горлу, к моим коленям и моей груди и, наконец, к волосам в паху. Затем она умастила те же места капельками воды, посыпала щепотками соли, поднесла к ним пламя свечи — достаточно близко, чтобы согреть меня, и, наконец, капельками масла. Теперь я был благословлен и подготовлен.
Она взяла с алтаря нож с прекрасной рукояткой из белого мрамора и острием таким тонким, что, если смотреть на него долго, глаза начали бы кровоточить. Затем она сняла свои белые одежды и стала рядом со мной такая же обнаженная, как и я. Этим ножом она уколола меня в живот, прямо под пупком, и смешала мою кровь со своей, так как произвела то же самое действие и с собой, в том же месте. Начав с этого места, она повторила каждый шаг благословения, беря по капельке крови из моего и своего лба, из моего и своего большого пальца ноги, из моей и своей правой груди, и по капле нашей крови из места чуть выше волос в паху. И каждая капля держалась на кончике ножа, как слеза, пока ее переносили в ту же точку ее тела, так что, когда мы закончили, наша кровь смешалась в этих семи местах своего пребывания, и мы стояли у алтаря, серьезные, нагие, одинаково отмеченные.
Теперь я был готов к посвящению в служители ее Храма. Она велела мне лечь на камень в круге, освещенном лишь мерцанием фитиля в плошке с маслом, затем подняла плеть и ударила меня дважды, затем четыре раза, и еще четырнадцать раз.
Меня часто пороли, когда я был мальчиком. Потом оставляли, и я уползал туда, где мог найти грязь, которой останавливал кровь.
В моей первой жизни, независимо от того, насколько высоко было мое положение, никто никогда не мог бы ошибиться, приняв меня за человека благородного происхождения — слишком много рубцов было у меня на спине. Мне был знаком вкус хлыста. Однако удары Медового-Шарика отличались от всех остальных. Ее хлыст легко касался тела, но боль от ее ударов проникала глубоко. Если бросить в пруд камешек, а со следующей попытки суметь попасть вторым точно в центр расходящегося круга как раз в нужный момент (так, чтобы не нарушить волну, а лишь придать ей силу), то результат будет близок искусству Медового-Шарика. Боль расходилась во мне так, как благовоние проникает в каждый уголок одежды. В другие ночи она обучила меня многому из искусства поцелуев, и я жил в богатстве тех объятий и узнал, почему поцелуи — развлечение знати. Теперь же мне пришлось пройти через долину хлыста. Мои мысли закружились в каком-то сладком опьянении, иными словами, я ощутил упоение собственной болью, ибо чувствовал, что она очищает меня от всякого бесчестья. Притом что я едва мог переносить эту боль и, казалось, сейчас пряну в небо от пытки искусных прикосновений хлыста, тем не менее от нее исходила нежность. Как мне объяснить одновременное переживание таких противоречивых чувств? Могу только сказать, что она наносила удары с совершенством: по разу по каждой обнаженной ягодице, затем — дважды по каждой из них, затем по разу по каждой из четырнадцати терзаемых болью частей тела Осириса, которые, как я ощущал, стали теперь настолько же моими, насколько они принадлежали Богу. Она хлестнула меня раз по лицу с закрытыми глазами и раз — с открытыми, затем — по разу по каждой ступне, по рукам, по кулакам, по спине, по животу, по груди и по шее. В конце удары были нанесены по чреслам и раз плеть обвилась вокруг моего слабого червя. Пребывая высоко в облаках пламени, я даже слышал, как после каждого удара ясным голосом Маатхерут провозглашала: „Я освящаю тебя маслом" — и она наложила масло на те четырнадцать пылающих мест, которых коснулась плеть, и огонь утих настолько, что стал напоминать тепло моего тела. Затем она сказала: „Я освящаю тебя вином" — и наложила на четырнадцать костров терпкое вино, и моя кожа вскрикнула вновь. Тут она слегка омыла меня прохладной водой, и, когда пламя унялось и из моего сердца поднялся пар, она сказала: „Я освящаю тебя огнем", — но просто поднесла дымящуюся плошку с благовониями к каждому месту, где пребывала боль. Затем она наконец сказала: „Я освящаю тебя моими губами" — и поцеловала меня в брови, когда глаза были открытыми и еще раз — с закрытыми глазами, затем — по разу в каждую ступню, в большие мышцы на сгибах рук, поцеловала костяшки пальцев и спину, и живот, грудь, шею, а в конце ее язык медленно обошел вокруг моих чресел и очень нежно — по оконечности моего меча, который начал подниматься из зыбкого болота моего паха, пока не стал могучим, как крокодил. Затем она сказала: „Я делаю тебя Первым Жрецом Храма Маатхерут, Пребывающим в Осирисе. Поклянись, что будешь преданным, поклянись, что станешь служить". И, когда я вскричал, что все исполню (ибо это была последняя из четырнадцати клятв, которые она требовала от каждой из моих четырнадцати частей), она снизошла на меня, подобно дивному храму сладкой содрогающейся плоти, и прошептала мое Тайное Имя, и, когда переполнились все четырнадцать оазисов, поглотившие влаги моей боли, моя река исторглась потоком.
Это был конец обряда, но лишь начало наслаждений той ночи. Теперь уже я хлестал ее по ягодицам, и они были большими, как луны, и, к тому времени как я закончил, красными, как солнце. И, говорю вам, я научился искусству наносить удары, ибо не моя рука держала плеть, но ее сердце само направляло ее на себя, так что я чувствовал, будто бью прямо по ее сжавшемуся сердцу, а затем, к моему изумлению и ужасу, поскольку до этого я ничего подобного не делал никому (даже Усермаатра), я схватил два огромные холма ее сильно иссеченных ягодиц и склонился лицом к складке ее истинного седалища и с безумной ненасытностью поцеловал ее в то место, в котором все, что вскоре умрет, источает наиболее сильный запах. А от всех этих усилий ее запахи были сильней, чем у любой лошади. Она сделала то же самое мне, и мы катались по полу, а наши лица были погружены в днища друг друга, и мы соединились посредством этого обряда, и уже никогда не стали бы прежними. Затем она так много раз поцеловала врата моих ягодиц, что благодаря ее ласкам я почувствовал себя Фараоном, лежащим на спине, и уже не знал, кем считать себя — мужем ли или женой всего Египта. Уносимый этими чудесными течениями, я вновь ощутил, что существуют некие цели, о которых она не говорит, и я стал слугой ее обширных намерений.
Я употребил слово обширных, и оно соответствует сути. Ночами, которые последовали за этой, я лежал подле нее, счастливый, как человек, спящий в лодке, однако в тех огромных грудях шевелились мысли, возносившие нашу лодку на вершины высочайших скал, и мы просыпались, прижавшись к камню. Ибо я знал цель наших магических действий — теперь это была наша магия, — она состояла в том, чтобы лишить силы Усермаатра, и часто, когда я глядел ей в лицо, я мог видеть совершенный ум, пребывающий в глазах самого сурового Бога — Осириса, и тогда я во многом ощущал себя весьма близким Хору с Севера. Действительно, когда мы глядели друг другу в глаза (а, подобно Царице Хатшепсут, она часто надевала длинную и узкую бороду), Маатхерут выглядела как Повелитель Осирис».