Здесь, в Сибири, жившая какое-то время с ним шустрая бабенка не выдержала его молчаливой угрюмости, ушла, и он какое-то время искренне радовался, обретя свободу. Но прошло какое-то время, и одиночество стало разъедать его, словно ржа железо. И тогда он обращался к матери, разговаривал с ней, как с живой, просил у ней совета, помощи. Но, случалось, как в этот раз, что она не понимала его. Тогда он злобился, не слушал ее советы и уходил в свой мир, где жили какие-то неведомые ему существа, не дающие ему успокоиться, заняться каким-то делом, а все шепчущие: «Ты, Яшенька, великий умелец, только люди того не ценят. Ну и плюнь на них, живи как есть, занимайся, чем хочешь…»
Такие речи были Яшке приятны. Он оживал на какое-то время, кидался чего-то вырезать, а то и принимал небольшой заказ, но выполнял его с неохотой, стараясь побыстрее отделаться. А потом опять пытался резать лица, фигуры, зверюшек, но людям показывать боялся, знал, засмеют, начнут на улице пальцами показывать, и скрывал от них свои поделки.
Поначалу он уносил их в лес, подальше от людных троп, где развешивал по деревьям, а потом и вовсе стал отпускать по реке, словно птицу выпускал из клетки, и долго смотрел, как изделия рук его колышутся на волне и уплывают от своего хозяина, обретя свободу.
Только вот он сам обрести свою собственную свободу никак не мог, сколько ни пытался отгородиться от людей. И в последний раз чуть не помер, когда, забыв о еде и сне, спал в обнимку со своим истуканом. Тогда случайно зашедшая к нему Капитолина спасла его, выходила, и они стали жить, без особой любви, словно посаженные рядом два дерева, что не могут ветками своими дотянуться одно до другого. То была не любовь, а совсем что-то на нее не похожее, поскольку радости меж них от совместной жизни совсем никакой не рождалось. Зато зимними вечерами, когда город заносило снегом и где-то близехонько, возле крайних изб, начинали выть волки, они могли подолгу лежать друг возле друга, не обмолвясь ни единым словечком. И каждый думал о чем-то своем, боясь открыть думы свои другому.
Яшка знал, Капитолина не одобряет его поделки, считая их пустой тратой времени. Сама она вязала сети для местных рыбаков, продавала, на что они и жили. Она ни разу не обвинила его хоть в чем-то, но уж лучше бы накричала, выбранила, чем вот так, молчаливо осуждать, не говоря ни словечка.
«Видать, никогда мне не встретить такой, как моя мать, — думал он. — Она принимала все, чем бы я ни занимался, и никогда не ругала меня. А если что не так, то просто садилась и тихо плакала. И тогда я все понимал, садился рядом и плакал вместе с ней, давал слово исправиться, а потом опять брался за свое. Видимо, она так любила меня, что боялась обидеть плохим словом, а потом и вовсе упросила отпустить ее в монастырь. А я, дурак, согласился. Вот теперь великий грех лег на меня за мое неуважение к ней, а как его теперь исправить, и не знаю…»
От того, что никто его не понимал, Яшке становилось совсем грустно. Ему стыдно было жить на заработки Капитолины, но он не мог пересилить себя и начать опять делать гробы, сколачивать лавки, выправлять чужие двери или, тем более, рубить срубы, где работали артелью и мужики непрестанно подсмеивались над ним из-за его молчаливой сосредоточенности. Уже не раз пробовал он наняться в артель, куда его звали на заработки. Но обычно на второй день сбегал и больше уже там не показывался.
Он ждал, что рано или поздно Капитолина не выдержит и уйдет от него. Но она оставалась рядом, словно его тень, от которой никуда не денешься. При этом он не испытывал к ней ни злобы, ни любви, потому что она была из другого, чуждого для него, мира, где все думают о чем-то мирском, суетном. А вот его мысли витали среди туманных образов, которые ему так хотелось запечатлеть в дереве, да так, чтоб они стояли, словно живые, и каждого назвать своим именем.
Но даже если у него получится вырезать старика, и он будет смотреться как живой, почти как человек, то кому он сможет показать свою работу? Где найти место для нее? Где поставить? Возле храма? Да владыка тут же предаст его анафеме и повелит уничтожить все, что напоминает ему языческих идолов. И никто не заступится, лишь опять посмеются и назовут его ненормальным, а то и хуже — крамольником. Единственный выход — снова унести в лес и там спрятать. Или пустить по реке…
И тут Яков представил могучий сибирский лес, начинавшийся сразу за городом. Там нет людей, которые потешаются над ним. Там полно старых сухих стволов, из которых он может резать свои фигуры. А что некому будет показать, то неважно. Он сам будет любоваться ими, и большего ему не надо. И потому однажды, сложив в мешок свои инструменты и взяв свежеиспеченный каравай хлеба, он низко поклонился, смотревшей на его сборы Капитолине и ушел в лес. Там он знал все дорожки, поскольку добывал в тех местах заготовки для своих поделок, а потому шел смело, забираясь все глубже и глубже в чащу. Когда краюха закончилась, он стал собирать ягоды, выкапывал коренья, чему еще в детстве научила его мать, а потому голода не испытывал. Наконец он вышел на большую поляну, где увидел засохший кедр невероятной толщины и остановился. Он долго вглядывался в корявый ствол умершего дерева и видел в нем женскую фигуру, чем-то напоминающую его мать.
— Вот здесь я и останусь и буду жить один и работать, зная, что никто мне не помешает, не станет насмехаться, и, пока не закончу то, о чем я столько мечтал, обратно не вернусь, — словно клятву проговорил он и начал вынимать инструменты…
Когда прошла неделя, а Яков все не возвращался, то Капитолина поняла, что он ушел надолго, если не навсегда… То, что он ушел не к женщине, а она бы простила ему такой поступок, поскольку все одно любви меж ними не было, можно было бы понять. На заработки? Тоже вряд ли. Оставалось одно, пошел странствовать, а куда эти странствия могли его завести, гадать можно было сколько угодно, все одно ничего толком не угадаешь. Тогда она пошла в дом к Варваре, потому что с ней они сошлись больше, чем с кем-то из других соседок, и рассказала той о своем горе. Хотя горе-то случилось давно, еще когда она схоронила мужа, а потом из жалости начала жить с Яковом. Но с самого начала знала, вряд ли что у них получится. Так оно и вышло. Уйти первой она тоже не могла, поскольку без нее Яков не протянул бы и месяца. Эта бабья жалость и держала ее рядом с ним, отчего тягостно было обоим. А как изжить, превозмочь эту боль, не знал ни тот, ни другой.
Варвара встретила ее приветливо, пригласила за стол и шепотом сказала:
—
Громко говорить нельзя, маленький спит.
Капитолина согласно кивнула и спросила тихонько:
—
Растет карапуз? Не балуете хоть его, а то вырастет буян при двух мамках-то.
Варвара широко улыбнулась, вся расцвела и ответила:
—
У нас не забалуешь. Там, где Лушка не доглядит, я его перехвачу. Такой бегун стал наш Андрюшенька, все норовит убечь куда-нибудь.
—
Это хорошо, парни, они все бежать готовы. Вот и мой сбег… — бесцветным голосом, как-то даже равнодушно, сообщила она об исчезновении Якова.
—
Это Яшка, что ли? — вскинула брови Варвара. — Да не может такого быть! Куда ему, бедолаге, идти? Кто ждет? Сгинет один не за медный грош, и поминай, как звали.
Капитолина ничего не ответила и продолжала сидеть за столом молча, словно никого рядом с ней не было. Эту свою привычку молчать переломить она никак не могла и порой, начав с кем-то из местных баб разговор, вдруг замолкала на полуслове, словно забыла, что она хотела сказать. Все знали об этом, перемигивались одна с другой, но сказать о том вслух самой Капке, как ее звали в слободке, не решались, боясь обидеть.
Из-за занавески показалась Лукерья, поклонилась, подошла и села рядом:
—
Едва угомонила Андрюшеньку нашего, никак засыпать не хотел, все ему бежать да бежать надо.