И вот — свершилось то, что она могла предвидеть, но с фанатичным упрямством отгоняла прочь от себя как страшное наваждение.
Тухачевского расстреляют, может быть, уже расстреляли… И она мысленно представила его в виде полуночной звезды, росчерком молнии падающей с небес и исчезающей в черном небе, во тьме мироздания. Таким же черным небом, небом без звезд, небом без солнца станет теперь и ее жизнь, которую она сама себе создала, которую любила, — только теперь с беспощадным отчаянием поняла, что это была страшная жизнь, построенная на предательстве и обмане, на шутовской игре в приключения, на ложной идее, состоявшей в том, что все ее деяния, даже самые постыдные, — во благо стране, в которой она живет, во благо революции и делу социализма.
Мир вокруг нее — полный солнца, человеческих страстей, полный безумно счастливых голосов — в одно мгновение будто онемел, остановился, превратился в бессмыслицу, в то, что изначально враждебно человеку. Пришло и ясное понятие того, что жить в таком мире она не может и что ее миссия на этой страшной и безумной земле исчерпана.
Она мысленно попрощалась со своим маршалом, которого она так самоотверженно любила и так же самоотверженно предавала, и, с трудом заставив себя подняться со стула, распахнула балконную дверь.
В ее горячее лицо с размаху ударила тугая струя ветра, и тихая радость вдруг озарила все ее существо: ветер не даст ей упасть, ветер подхватит ее и понесет туда, в немыслимую высоту неба, куда уже, наверное, унеслась душа Тухачевского. Они все равно будут вместе, рядом, она покается перед ним, и он воспримет ее покаяние как последнее проявление высокой, почти нечеловеческой любви, простит ее, и они уже никогда не разлучатся.
На миг она вспомнила все, что ей рассказывали о любви Анны Васильевны Тимиревой к Александру Васильевичу Колчаку, и ей, как никогда раньше, захотелось быть такой же, какой была Анна Васильевна, по доброй воле заточившая себя в тюрьму вместе со своим любимым человеком и даже готовая стать рядом с ним под пули тех, кто исполнял приговор над несчастным адмиралом. Но сейчас осуществить свою мечту было невозможно, и ей оставалось лишь последовать за Михаилом Тухачевским туда, в туманную, никем еще не изученную и не изведанную даль, в ту тайну, которую не дано раскрыть человечеству, но в которую оно верит, на которую возлагает свои последние надежды…
Зинаида Аркадьевна подошла к перилам балкона и обреченно глянула вниз. Там, как ей казалось, беспечно сновали люди, машины, раздавался оживленный разговор, звонкий, раздиравший душу смех; там, казалось, все были счастливы, все были довольны жизнью, все стремились к своей мечте. И ей мучительно захотелось хоть на миг прервать эту бессовестную беспечность людей, которые, прочитав сегодня утром сообщение о приговоре над Тухачевским, продолжают смеяться, наслаждаться жизнью, строить планы на будущее, будто в этой жизни ничего трагического не произошло, будто, вычеркнув из жизни этих «врагов народа», люди заживут еще лучше, еще свободнее, еще чудеснее, увидят теперь уже совсем близко «сияющие вершины коммунизма», о которых им каждый день говорят по радио, пишут в газетах, о которых на каждом шагу напоминают плакаты и лозунги на кумачовых полотнищах и которые — да, да, эти самые «сияющие вершины!» — порой даже снятся во сне.
Неожиданно совсем близко, едва не задевая ее пылающего лица, пронеслась стая птиц. Она позавидовала им: счастливые создания, они так свободно летают и не падают на землю. Что это за птицы? Может, ласточки? Или ласточки не живут в городе? Боже, как мало она знает о природе и ее обитателях, о людях, да и что тут удивляться — она всегда была занята только собой…
Ласточки! Зинаида Аркадьевна с горечью вспомнила о том, что она тоже — Ласточка. Да, именно это кодовое прозвище — Ласточка — присвоили ей в НКВД, и она безмерно радовалась тому, что никто и никогда не узнает, кто именно стоит за этой закодированной подписью. Да, она Ласточка, но Ласточка, не умеющая летать, лишь истинные ласточки проносятся в небесной выси, росчерками крыльев меняют направление своего полета, гордые тем, что даже земля не в силах притянуть их к себе, если они наслаждаются своим вольным полетом…
А разве она не сможет так, как они? Раньше конечно же не смогла бы, но сейчас, в это последнее для нее утро, — сможет!
Зинаида Аркадьевна перегнулась через перила балкона и вдруг поверила, фанатически поверила в то, что полетит, обязательно полетит и уже никогда не возвратится на землю, которая стала для нее источником зла и страданий.
Она свешивалась вниз головой все ниже и ниже и, наконец, полной грудью вдохнув тугой, перехвативший горло воздух, ощутила, что летит, летит, стремительно и смешно взмахивая руками, будто это были не руки, а крылья, самые настоящие крылья. Небо из ярко-синего вмиг стало непроницаемо черным, тело сделалось легким и послушным…
В последний миг этого восхитительного и страшного полета ей почудилось, что оттуда, с земли, навсегда покинутой ею, на нее с восторгом, ужасом и ненавистью смотрят прекрасные глаза ее любимого маршала.
Тухачевский шел заложив руки за спину, сопровождаемый конвоирами, с каждым шагом приближаясь к месту своей казни. Мозг работал с фантастическим напряжением, будто хотел успеть воспроизвести все новые и новые, но уже последние мысли.
Неожиданно, на какое-то мгновение, в гудевшей голове Тухачевского возникло воспоминание о расстреле адмирала Колчака. Тухачевский как-то прочитал об этом в записках Ивана Николаевича Бурсака, бывшего коменданта города Иркутска.
…Шестого февраля 1920 года Военно-революционный комитет вынес постановление:
«Бывшего верховного правителя адмирала Колчака и бывшего председателя Совета министров Пепеляева — расстрелять».
Во втором часу ночи председатель губернской ЧК Чудновский вместе с Бурсаком вошли в камеру Колчака. Адмирал, словно ему уже было известно о приговоре, сидел одетый. На нем была шуба и меховая шапка, но, несмотря на такое одеяние, он все равно не был похож на простого мужика — тонкие аристократические черты лица выдавали породу.
Чудновский, не глядя на адмирала, прочитал ему постановление ревкома.
— Как? Без суда? — тихо вскрикнул Колчак. Кажется, впервые в жизни он потерял самообладание.
— Да, адмирал, без суда. Чему вы так удивляетесь? Вы уже позабыли, что ваши подручные расстреливали наших товарищей тоже без всякого суда?
Колчак молчал, крепко стиснув тонкие обескровленные губы.
Чудновский и Бурсак вышли из камеры и поднялись на второй этаж, где сидел Пепеляев. Выслушав приговор, рыхлый, дородный Пепеляев гулко упал на колени и, валяясь в ногах, умолял о пощаде.
Бурсак мрачно сказал:
— Стыдитесь! Умереть достойно не можете.
— А вы поставьте себя на мое место… — жалобно проскулил Пепеляев.
Было четыре часа утра. Холодный пронзительный мрак окутал берег реки Ушаковки, притока Ангары. Колчак держался нечеловечески спокойно, словно сам выбрал финал своей судьбы. Пепеляев бился в истерике.
Ночь была морозной. Полная луна щедро освещала белые снега, создавая ощущение ночного праздника. Холодные звезды остро искрились в небе, и Колчак, не отрываясь, всматривался в них, словно желал поскорее сблизиться с ними и оказаться в такой же недосягаемой человеку небесной выси. Звезды отчаянно мигали: то ли пугаясь творимой сейчас на земле расправы, то ли вступив с Колчаком в таинственный, понятный только им и адмиралу разговор.
— Завяжите глаза, — потребовал Бурсак, протягивая Колчаку платок.
— Избавьте меня от этого позора, — твердо и с достоинством ответил Колчак, отстраняя его руку.
Бурсак построил взвод красноармейцев в одну шеренгу и громко, стараясь внушить себе отчаянную храбрость, скомандовал:
— Взвод, по врагам революции — пли!
Выстрелы звенящим треском вспороли мертвую ночную тишину. Колчак и Пепеляев рухнули на скованную морозом землю. Красноармейцы подхватили трупы, уложили их на розвальни, подвезли к реке. Там, в метровой толщине льда, уже была приготовлена широкая прорубь. В ней тихо плескалась черная вода.
Первым в прорубь опустили труп адмирала.
— Верховный правитель всея Руси ушел в свое последнее плавание, — не то со злорадством, не то с сожалением прокомментировал Чудновский.
И они — Чудновский, Бурсак и комендант тюрьмы — поспешно вернулись на берег — что-то жуткое и леденящее вселилось в их, казалось бы, беспощадные сердца…
Возвратившись в тюрьму, Бурсак на обороте подлинника постановления ревкома сделал запись фиолетовыми чернилами:
«Постановление Военно-революционного комитета от 6 февраля 1920 года за № 27 приведено в исполнение 7 февраля в 5 часов утра в присутствии председателя Чрезвычайной следственной комиссии, коменданта города Иркутска и коменданта Иркутской губернской тюрьмы, что и свидетельствуется нижеподписавшимися: