Тихон возвращался теперь в Москву постаревшим, но все же прошлое тянуло его к себе, как глубокий колодец… Вот он тут, у Воскресенского моста, хватает за повод царского коня, падает тогда в воду… Вот на него орет в исступлении, высоко занеся плеть, казненный Плещеев… Он улыбнулся даже: нет ведь уж никого из них, прежних обидчиков! Вот он в разгромленном доме Ряполовского стоит перед княгиней Анной, вот ее лицо, залитое слезами. Что сделаешь, сила, сила неразумная, ломит она людей, губит, дуром все в раззор ведет. А ведь сколько всего! Князь Ряполовский, покойный, ему, Тихону, жизнь сломал, отнял у него Анну и сам погиб под ядром. Вдова-то княжья, поди, одна на Москве? Постарела, бедная, тихо, поди, живет?
Ямщик вдруг обернулся к Тихону обмороженным лицом своим:
— Поедем ли, сударь, Красной-то площадью? Больно людно! Царевича выносят…
— Батя! Это кого? — спросил сын Вася, ладный, крепкий и красивый подросток.
— Наследника Лексей Лексеича! Вчерась, чу, помер!
Похоронный звон гудел все ближе, все звучнее, рыдали, плакали колокола под искусными руками кремлевских звонарей. Народ бурлил у Спасских да Никольских ворот, а в Кремле из царева Верха в Архангельский собор выносили тело царевича Алексея.
17 января царевич Алексей, как всегда, сидел в своем покое за книгами, занимался, да как вдруг, сказывали жильцы, вскочил, бледный, схватился за грудь, упал головой на стол, лицом в самую чернилицу…
Поднялась тревога. Прибежал, задыхаясь, царь, кричал:
— Лекарей! За немцами бегите!
— Побежали, государь, побежали!
Кричали, успокаивали царя, метались люди. Так мечутся цыплята, когда из облака падает рыжий коршун-похититель.
Приседая на тонких ножках от старости, в черном берете, кафтанце, в коротких штанах, в белых чулках и башмаках, доктор Бёме сбросил на ковер медвежью шубу, припал к груди царевича, что вытянулся на лавке.
Пряча глаза от умоляющего взгляда царя, доктор Бёме щупал пульс, достал из сумки ланцет, чтобы пустить кровь. Но царевич вдруг задышал часто, вытянулся, дернулся раз и два и затих. Глаза на его выпачканном чернилами лице остановились недвижно. Бёме развел руками, скорбно склонил покорно бритое, в глубоких складках лицо.
— Exit! — сказал он и перевел: —Помер!
В царевичевой комнате объявилась смертная тишина; слышалось тяжелое дыханье царя, припавшего к телу сына, сморканье, вздохи, покуда с Ивана Великого не ударили в колокол густо, на исход души.
И в это морозное, дымящееся утро царь еле бредет под рыдающий перезвон кремлевских колоколов. Почти старик, он хоронит сына, свою, как думал он, «благоцветущую отрасль», своего сына, государя-наследника и великого князя Алексея Алексеевича в шестнадцатое лето от его рождения. В смирной одеже царь, окружили, ведут его под руки все царевичи — грузинский Николай Давидович, касимовский — Василий Арасланович да двое сибирских — Петр да Алексей Алексеевич, ближние бояре, окольничие, всякие чины, торговые иностранные люди, черные люди; весь собор стонет от пенья и плача…
Тихон все же проскочил Красной площадью, несмотря на окрики стрельцов, к Москворецким воротам в высокой стене Китайского города, добрался до своего дому. Стучали. Ворота распахнулись, дворовая челядь сыпалась со всех углов с кличем:
— Хозяин приехал!
За возком Тихона въехал в босовский двор еще возок, с хозяйской женой Марьей, что ворчала на двух черненьких дочек, потом сани с поклажей.
С лестницы сбежал Ульяш, — ой, Ульяш, верный Ульяш, и тот, а все какой-то не тот! В сени высунулась, плача и крепясь, Фетинья Марковна, бледная, похудевшая, в черной манатье, в постриге, за ней теснились в трепете другие бабы.
— Хозяин, поздорову ли? — с поклоном склонился Ульяш.
— Слава богу.
Тихон и Ульяш стали один против другого, положили руки на плечи один другому.
Смотрели. Те же, да не те. Этот Ульяш вытащил его тогда из кабака на Балчуге. Между ними обоими стали прожитые врозь года — Сибирь, воеводы, заботы, остяцкая княжна, светлый протопоп, тихая скорбь по Анне. Почувствовал Тихон, что в нем, должно, убывает сила, что ли, — ведь и душа тронулась пеплом седины…
С криком, смехом, слезами поднялись все по лестнице в сенцы, в горницу, стали разоболокаться, сели. И горница та же самая — тут писано было когда-то челобитье от городских и посадских людей, что подавал царю он, Тихон. Та же горница, а стала как-то тоже мала, что ли… Жизнь обременяла, теснила, как разраставшийся лес, говорила, что вчера ушло, что завтра приводит не то, что сегодня, и от этого слова «завтра» тянуло холодком.
А каково оно будет, это «завтра»?
Набилось народу дополна, червем проползла вперед востроглазая старуха Варварушка — жива была! Она одна, пожалуй, только и осталась такой же, как прежде. Она жила Москвой, — какая там еще Сибирь, ежели на Москве вона какие дела! Московские!
— Тишенька, слыхали, поди, царевич у нас помер? Да уж какой был он хороший, да умный какой, да ученый…
Варварушка желтой лапкой, высунутой из рукава шушуна, смахнула слезку с глазка. — Да что это он, Варварушка?
— В одночасье помер. И сказывают по Москве — от патриарха. Проклял его, царя-то, патриарх! А как же? — откачнулась она назад: она-то все знает. — Клятву царь великую нарушил у гроба митрополита Филиппа. Бога царь не слушал — вот его патриарх анафеме и отдал. Все-то у него, у царя, ближние мрут — Морозовы оба, да тесть Илья Данилыч, да царевич Семен, да царевна Авдотья, да сама царица, а теперь, поди-ка, наследник… Неспроста дело!.. А что кругом деется? На войне наша взяла, хоть вся харя в крови, а теперь народ встает… Что в Соловках, у Зосимы да у Савватия, деется? Монахов стрельцы пушками бьют, а тем небесная рать помогает. Не будут соловецкие старцы за царя-отступника молиться, да и все оно тут… По лесам сплошь люди беглые таборами большими… А на Волге, сказывают, поднялся такой удалой молодец — всех к себе зовет, в парчу, в бархат наряжает, ружье дает непобедимое: хочет-де тот молодец идти на Москву… Да нешто может народ под проклятым царем быть, скажи ты мне? Не. зря ведь звезда с метлой по небу плавала!
Варварушка обвела взглядом своих слушателей. Все замерли, в темной горнице видно — блестят глаза, зубы, в полуоткрытых ртах губы закушены. Все тут хотели одного: знать, как будет действовать народ, чтобы и самим делать то же… Куда мир, туда и люди…
Выждав, Варварушка опять зашептала:
— Сказывают еще: царевич-де против отца шел… за народ… Вот его и нету!.. А ты смекай: раз нету, значит, убрали…
— Кто ж его убрал? — хрипло спросил Ульяш.
— А кому надо, тот и убрал. Кто против народу злодей, тот и убрал…
Остался царь один, без жены, без сына. Без старых слуг… Сбываются пророчества… Молиться? Не замолишь, коли вселенские патриархи своей чудотворной силой и те не смогли Никона перекрыть… Или поверить протопопу Аввакуму? Что он в Пустозерском остроге говорит — за меня, царя, молится. Ему, протопопу, многие верят. Капитоны! Пустосвяты! И бояре теперь многие за него. Федосья Морозова бросила же во дворец приезд держать. Постриглась, слышно, у себя во дворе в монахини по старой вере, держит двор бродяг полон… Некому верить царю, разве только одному, сердечному дружку Артамону Сергеичу.
Поднялся царь из кресла, прошелся по комнате, за окнами стемнело. Заглянул в молельную. Горят свечи, лампады, образа блестят. Молиться? По тысяче поклонов бить? Молиться — оно хорошо, когда удача… А если нет удачи, от молитвы только злей на душе… «Духа-утешителя дам вам…» Утешитель! Кто утешит? Кто ни подойдет, спрашивать надо: «А как веришь? По-старому либо по-новому?» Разделились люди-то. Иной и скажет: «По новой вере», — а сам по старой горит… Протопоп-то, сидя в темнице, в посланиях как наставляет своих хитро: станет-де тебя новый поп исповедовать, а ты-де на землю грянься, ноги вверх подыми, слюну-пену пусти: падучая, мол, ударила! Так поп-от сам побежит от тебя… А будет тащить тебя в церкву тот новый поп силой — он враг божий, и ежели ты того попа и в воду бросишь — не согрешишь!
В дверь вошел Матвеев, улыбается, борода пышная, русая, кафтан статно сидит, шапку в руках, как кота, гладит. И царь заулыбался.
— Изволь, государь, поглядеть — в Тайный приказ грамота сошла, — чего вороги твои на Дону творят… Эх, государь, не слушал ты меня, как я сказывал, чтоб Прозоровский Иван Семеныч не выпускал бы тогда в Астрахани из рук Стеньки!
— А што? — Улыбка сошла с лица царя.
— Изволь, государь, слушать, что за грамоту на Москву шлют с Дону.
Читал Матвеев медленно. Внятно.
Грамота та от Степана Тимофеевича, от Разина.
— «Пишет вам Степан Тимофеевич, всем черным людям… Кто хочет государю послужить, да и великому войску Донскому, да и мне, Степану Тимофеевичу, и я выслал казаков, и вам бы за одно изменников да мирских кровопивцев выводить начисто. И как мои казаки начнут промысла чинить[170], и вам тогда, все черные люди, иттить к нам в совет, да и все кабальные да опальные люди шли бы в полки, к моим казакам…»