Во дворе за стеной поспешно строился караул, начальник тюрьмы бегом устремился навстречу генерал-губернатору, замер вытянувшись, салютовал палашом и зычно рапортовал…
Голицын и Гааз обошли бараки пересыльной тюрьмы. Кандальники, подгоняемые стражниками, спешили унести смрадные деревянные чаны параш. В полутемных душно зловонных камерах на полу вповалку лежали серо-бледные люди с полуобритыми головами, у некоторых на лбах и на щеках темно-красные буквы-рубцы свежих клейм — «вор».
Новоприбывших разводили по камерам — женщин отделяли. Железные палки-пруты лежали снаружи у стен.
Голицын расспрашивал поручика — начальника конвоя. Тот видел, что генерал чем-то недоволен — морщится, кривится, но не понимал, чем именно вызвано недовольство, старался докладывать обстоятельно. Он потел, теребил густые усы, тянулся, выпячивал грудь с крестиком и медалью, чтоб видел генерал: перед ним бывалый служака — не гарнизонная крыса.
— Так точно, вашсвыскопревосходительство, вашссият-ство… Поелику имеется инструкция и регламент с прута не спускать, то позволяется только на больших станках. К примеру, здесь на Воробьевой горе. А в пути никак-с нельзя. Прут на замке, а ключ от замка вот-с тут в куверте у меня на груди… Никак нельзя, чтоб женский пол отделить. Поелику женщин завсегда числом меньше. Ежели их на отдельный прут, они, как по естеству бабьему суть слабше, отставать будут. А так мужской пол их тянет… Так точно-с, вашссиятство, располагаем на пруте сообразно рассуждению. Кто посильнее, кто, может, и опасней — того за правую руку вяжем, кто послабше и без подозрений — того за левую… А так, чтоб в одну меру всех, никак невозможно, вашессиятство, потому что, если на одном пруту одних крепких здоровых варнаков навязать, они чего доброго и стакнуться могут против конвоя. А так ежели разные волокутся, так они больше между собой собачатся. Случается и подерутся или, хе-хе-с, бабу прижимать станут, тут уж мои инвалиды им острастку дают… Так воры ведь, вашессиятство, воры и злодеи, с ими надо строгость и ухо востро… Нет-с, вашессиятство, каторжные эти отдельно, они каждай в своих цепях, им и руки и ноги куют, и каждый идет сам по себе. А на пруту, которые полегче воры, кто в ссылку, а то и беспачпортные или беглые мужики или такие, кого барин велел Сибирью наказать, а есть и кого полиция посылает по желанию владельца в дальнюю деревню. Мужик-то сам темный, денег при нем нет, вот и должен идти по этапу… Не скажу точно-с, вашессиятство, но в каждой партии такие препровождаемые имеются. Оно господам ихним и спокойнее, и дешевле выходит. Ведь если мужику деньги дать, он баловать может, не со зла, так, сдуру, по невежеству, а то и вовсе в бега уйдет. Соблазну-то для темных людей везде много, особенно в городах, да на большой дороге… А у нас с прута не сбежит… Какое такое мучение, осмелюсь спросить, вашессиятство, корм они получают три раза в день от казны, хлеб, и каша, и овощи, на станках щи с приварком, да еще и милосердные люди милостыню подают. Голодной нужды у нас никак не случается, ни-ни, вашессиятство… Они себе только знай иди, заботы не ведая; ну, конечно, уж не озоруй, озорства мы не позволяем. А если у кого труды и заботы, не скажу мука, вашессиятство, но труды, это уж точно, так это у нашего брата конвойного: за всем пригляди, всех накорми, поспевай к станку до темна, бди и блюди, глаз не спускай. А ленивых да строптивых злодеев, хоть они и в железы кованы, соблюсти нелегко, это, вашессиятство, осмелюсь признаться, легче было француза и турка воевать… Там все, как есть, понятно было и думать не надо. Отец-командир впереди, команда дана — только слушай, перекрестился и саблю вон, «ура». А там уж или голова в кустах, или грудь в крестах, как Бог даст…
— Послушайте, господин офицер, голубшик мой, я вижу вы храбрый воин, достойный офицер его величества. Вы сказали на поле битвы можно не думать — есть команда, есть отец-командир. Это правильные ваши слова. А здесь надо много думать, иметь забота, большая забота. Тоже правильные слова. Так позвольте вас спросить, ваше благородие, как вы думаете, почему тяжелый преступник, каторжник, каковой убивал и разбойничал, имеет у вас более легкую судьбу, чем совсем невинный поселянин, каковой идет к своему господину в свою деревню? Или почему человека, легко осужденного за грех, за то, что потерял паспорт, вы наказываете более тяжко, чем самый страшный злодей?.. Ведь этот прут есть более тяжкое наказание, чем отдельные цепи.
Поручик и начальник тюрьмы удивленно глядели на доктора — диковинного фрачника, осмелившегося так рассуждать, да еще и в присутствии князя-генерала.
Голицын, хмуро слушавший ревностного поручика, кивнул, подтверждая вопросы Гааза, приятельски тронул перчаткой его плечо.
— Вот именно, господа офицеры. Я полагаю, что прав наш добрейший доктор Федор Петрович, он же и наш секретарь комитета попечительства о тюрьмах. Прут этот неосмысленное, напрасное мучительство. Полагаю, что вы впредь его употреблять не будете. А я немедля напишу о сем и министру, и вашему начальству, командующему корпусом.
Федор Петрович всегда называл этот апрельский день 1829 года одним из счастливейших дней своей жизни. Голицын сдержал обещание и написал министру внутренних дел генералу Закревскому, что полагает совершенно невозможным «применять прут к препровождению арестантов… ибо сей образ пересылки крайне изнурителен для сих несчастных, так что превосходит самую меру возможного терпения».
Но с этого только началась долгая вязкая канцелярская война. Министр внутренних дел генерал Закревский не любил Голицына, считал его гордецом и вольнодумцем, который не соблюдает указов и регламентов, не уважает высшие власти, не считается с правами субординации, не ценит чинов и наград, словом, пренебрегает всем, что для подлинных слуг отечества наиболее важно, едва ли не свято. Потому он и мог по настоянию заезжего иноземного лекаря приказать офицерам в обход их прямых командиров. Начальники тюрем были подведомственны министерству внутренних дел, конвойные команды при исполнении обязанностей, охраняя преступников, также подчинены этому министерству, а во все прочее время ими распоряжался командир корпуса внутренней стражи генерал Капцевич, который, будучи ответствен перед министром внутренних дел, в то же время прямо подчинялся военному министру генералу графу Чернышеву.
Капцевич, узнав о «самочинной, противууставной» отмене прута московским генерал-губернатором, обозлился еще больше, чем Закревский.
Голицын был знатный вельможа, уважаемый самим царем; его противники уступали ему и в чинах, и во влиятельности. Но зато они были хитрее, лучше владели искусством ведомственных тяжб, лучше знали своих подчиненных и были неколебимо убеждены, что отнюдь не влиятельный, но своенравный либерал Голицын, а только они — опытные военачальники, заслуженные администраторы, блюстители законов и уставов — полезны державе.
Основные «военные действия вокруг прута» повел генерал Капцевич с полного одобрения и при поддержке двух министров. Из его рапортов и писем, подробнейших официальных докладов и страстных гневных призывов Закревский поручал своим чиновникам составлять надлежащие послания министрам и Голицыну. В своих комментариях он напоминал о заслугах и общеизвестных достоинствах генерала Капцевича, столь убедительно доказывающего необходимость «препровождения арестантов на пруте», предписанном еще в 1825 году особым приказом генерала Дибича.
Капцевич был известен как бескорыстный, ревностный служака аракчеевской и старой «гатчинской», т. е. еще павловской школы, но вместе с тем как храбрый, толковый военачальник, награжденный за участие в Бородинском и Лейпцигском сражениях. Подчиненные побаивались его, но уважали и даже любили; говорили: «Строг-то строг, зато и справедлив; солдатам, как отец родной, сам заботится, чтоб сыты были, одеты по погоде, чтоб больным и слабым лучшая помощь, но ослушников, нерадивых, вздорных наказывает сурово, никому поблажки не даст, кто хоть чуть-чуточку устав преступил… Сердце у него доброе; когда был сибирским губернатором, то ссыльным декабристам всякую жалость оказывал где только мог, и женам их помогал. Но они же теперь сетуют, попрекают, мол, когда стал генерал Капцевич командующим внутренней стражей, так его словно подменили и он их строжит пуще прежнего начальника: того нельзя, этого проси аж в Петербурге, одно запрещено, другое не дозволено… Не понимают господа ссыльные, что он всегда службу блюдет, раньше по службе мог и сердцу волю дать, нет таких законов-правил, чтоб запрещали губернатору жалеть жителей его губернии, хоть ссыльных, хоть вольных. Вот и князь Голицын жалеет, да только не своих жителей, а пересыльных арестантов, хотя они ему вовсе и не подведомственны. А у командующего стражей на все должен быть особо строгий порядок, и блюсти его потрудней, чем во фрунте или в казарме. Там все войско, какое есть, и увидать можно, и самому приказать; раз-два, и сей секунд исполнено. А внутренняя стража для всей России — внутренняя; одна рота в Питере, другая в Москве, третья на Волге-матушке, четвертая за Енисеем-рекой… От взвода до взвода по тыще верст бывает. Вот и старайся блюди, тут чем строже устав, тем и способней».