грустный, такой взволнованный, как если бы ехал не на жнивьё золотое, но на предвиденные пытки. Сердце говорило ему, что должен был заново страдать, а предназначение гнало той неизбежной дорогой страдания.
Есть в жизни минуты ясновидения – самый упрямый маловер, хоть объяснит это своим способом, факт должен признать, хотя бы назывался животным инстинктом, а не взглядом души. Как внезапный блеск пролетает перед нами будущее и мы чувствуем, что оно неумолимо, фатально; сломленная воля ему противостоит, послушная, как то слабое существо, которое в пасть змеи летит само, притягиваемое его взором, – склоняется, чтобы увидеть свою долю, хотя бы эта доля была самым сильным мучением.
Орбека, выезжая из дома, знал, что его в свете снова ждут тяжёлые разочарования и страдания, однако же ничего не делал, чтобы их избежать, сам шёл в пучину фатальности.
С очень давнего времени он не знал даже, что стало с его женой, вышедшей замуж за другого; на самом вступлении, прибыв в столицу, он узнал от приятеля, что овдовела, что была достаточно бедной.
Славский, старый друг пана Валентина, хоть носил мундир, был вполне свободный и незанятый. Занимался рисунком, искусством, читал, рисовал; он принадлежал к маленькому кругу любителей живописи. Бедный, тихий, не мечтающий о прекрасной судьбе, Славский жил со дня на день на маленькую пенсийку и мелкими работами. Его существование было грязным, бедным, зависимым, с одной стороны отирающимся о то, что страна имела самого прекрасного и богатого, с другой о самые бедные сферы работников искусства, более бедных, чем работники ремесла. К счастью, Славский не болел, как много псевдохудожников, фантастическими горячками, не жаловался на свет, не искал в нём насыщений и слишком сильных впечатлений, пил только воду, ел мало, а работал много. Со всех взглядов был это человек замечательный, хотя многие считали его холодным, заурядным, потому что не играл никакую комедию и не навязывался людям, а скорее защищался от них и обособлялся.
С Орбекой они встретились на улице; Славский не знал о перемене его судьбы, о наследстве, о миллионах, и приветствовал его удивлённый:
– Что ты тут делаешь? Зачем было выезжать из деревни, где мог спокойно работать?
– Ты имеешь право спрашивать, – отвечал Орбека, – но ты ошибаешься, думая, что я сделал это по доброй воле.
– А что же тебя вынудило?
– Ничего не знаешь?
Славский пожал плечами, и только теперь узнал всю историю, и лицо его нахмурилось. Совсем наоборот, не как делают обычно люди, он привык избегать богатых; достойный Орбека уже его испугал. Едва по старому знакомству он сумел его силой удержать и вести с ним более долгий разговор. Но Славский уже был осторожен.
От него узнал пан Валентин о вдостве своей жены и бедном её состоянии, и его посредничество использовал, чтобы поддержать её пожертвованием, о происхождении которого она бы не догадалась. Сначала его что-то тянуло к несчастной, но какая-то противная сила удержала.
Вынужденный заняться делами, немного выходил пан Валентин, мало кого видел, кроме юристов и Славского. Нужны были опера, музыка и уговоры Славского, чтобы его вечером вытянуть в театр, итальянская примадонна выступала в новой опере; Славский, хоть сам не музыкант, страстно любил пение, Орбека дал ему отвести себя в театр.
В неудобно устроенной зале они застали непомерную толчею, особенно большого света, модников, франтов, как их тогда называли (сегодняшних львов), и модных красоток.
Хотя все пришли будто бы слушать музыку и пение, меньше всего, однако, было слышно и того и другого, опоздавшие зрители входили захмелевшие после обеда, громко разговаривая, красивые дамы в ложах смеялись на всю залу; стучали дверями, кричали с одного конца театра в другой. Только на главной арии той итальянки сделалось немного тише, прослушали её немного внимательней; но после аплодисментов, которые извещали о конце, гомон и шум начались заново. Славский имел возможность показать Орбеке самые ясные звёзды этого Олимпа, самые красивые лица, к каждой из которых была привязана какая-нибудь история, самые видные фигуры эпохи, отличившиеся в разнообразных профессиях.
Беседа между двумя приятелями, которые занимали хорошее место в низкой ложе и были почти скрыты от любопытных глаз, шла очень живо, когда вдруг Орбека схватил за руку Славского и указал ему на одну из лож на балконе, в которую как раз входили две нарядные пани.
– Ты, что всех тут знаешь, – сказал он, – сумеешь мне, верно, что-нибудь поведать и об этих двух красивых личиках.
Славский минуту смотрел.
– Одна из них есть всё-таки пани Лулльер, которую не знать не годится, – отвечал он.
– А другая? – спросил Орбека.
– Другая не менее славная, или, если предпочитаешь, ославленная, экс-баронова фон Зугхау и экс-подчашина, на языке модников известная под именем прекрасной Миры.
– Я именно потому спрашиваю тебя о ней, что недавно её встретил в деревне, и удивляет меня, что уже нахожу её в Варшаве.
– А! Ты встречал её! – отпарировал, смеясь, Славский. – Ежели знала о том наследстве, можно удивляться, что тебя целым выпустила.
– Ты знаешь её? – спросил Орбека.
– И я её встречал в нескольких домах, в которых я бываю, потому что она бывает везде, но со мной это что-то другое, я стою в углу, не отличаюсь ничем, глаза женщин этого рода не стреляют в такую бедную дичь, миновала меня экс-подчашина, не обращая внимания.
– Всё же это дивно красивая женщина, – воскликнул Валентин, – если бы ты знал, как играет!
– Это сирена, это самое опасное из искушений, это хамелеон, который каждую минуту меняется, но это женщина без сердца, без совести – и без жалости.
– Ты суров.
– Снисходительным, – сказал Славский, – я мог бы сказать хуже, но я её понемногу оправдываю тем, что нет тут, может быть, и одной женщины, которая бы того же бремени, что она, не имела на совести, только в меньшем количестве. Нужно за что-то считать атмосферу, в которой живём.
– Значит, она не опасней других?! – сказал Орбека.
– Пусть так Бог судит, – отвечал Славский, – я в целом не признаю за людьми права судить о ближних. То, что Христос поведал о бросании камня, я понимаю в том смысле, что мы все всегда в других судим нашими собственными делами. Нужно быть ангелом, чтобы изречь справедливое суждение о человеке. Где и к какому приговору не примешается слабость людская?
– Можешь мне, хоть не осуждая, что-нибудь поведать о ней? – спросил Валентин.
– Мало. О мои уши отбилось много вещей, но то личико не очень меня занимало, не допытывался, не следил за ней. Достаточно мне было