Утешал её, успокаивал: всё это ему давно уже известно; в руках его все нити заговора; он даже знает по именам заговорщиков; истребить их ничего не стоит; если же медлит, то потому, что жалеет несчастных, «заблуждения коих суть заблуждения нашего века»; ждёт, чтобы сами одумались: впрочем, все меры приняты, и нет никакой опасности.
Говорил так искренно, что она почти поверила; умом верила, а сердцем знала, что он лжёт; в глазах его видела ту ясность, которой всегда боялась, – бездонно-прозрачную и непроницаемую, как у женщин, когда они лгут. Но не имела силы бороться с ложью; готова была на всё, только бы не увидеть опять того трусливого, подлого, что промелькнуло в лице его давеча. Изнемогла, покорилась.
Может быть, и прав он, думала, что на помощь её не надеется: где уж ей помогать, других поддерживать, когда сама от слабости падает?
Ничего не сказала, только посмотрела на него так, что вспомнились ему кроткие глаза загнанной лошади, которая издыхала на большой Петергофской дороге, уткнув морду в пыль, с кровавою пеною на удилах.
– А знаете, Lise, что больше всего меня мучает? То, что от меня несчастны все, кого я люблю, – заговорил он, и сразу почувствовала она, что он теперь не лжёт.
– Несчастны от вас?
– Да. Софьина смерть, ваша болезнь – всё от меня. Вот чего я себе никогда не прощу. Знать, что мог бы любить и не любил, – больше этой муки нет на свете… О, как страшно, Lise, как страшно думать, что нельзя вернуть, искупить нельзя ничем… А всё-таки в последнюю минуту я к вам же приеду, и ведь вы меня…
Не дала ему кончить, охватила руками голову его и прижала к себе, без слов, без слёз, только чувствуя, что один этот миг вознаграждает её за всё, что было, и за всё, что будет.
Кто-то тихонько постучался в дверь, но они не слышали. Дверь приотворилась.
– Ваше величество…
Оба вскочили, как застигнутые врасплох любовники.
– Кто там? – воскликнула она. – Я же велела… Господи, ну что такое? Войдите.
– Ваше величество, их императорское величество, государыня императрица Мария Феодоровна, – доложили фрейлина Валуева.
Государыня взглянула на мужа с отчаянием; тот поморщился. Валуева смотрела на них с любопытством, как будто делала стойку и нюхала воздух.
– Ну чего вы стоите? Не знаете ваших обязанностей? – прикрикнула на неё государыня. – Ступайте же, просите её величество.
– Не бойтесь, Lise, я как-нибудь спроважу её поскорее; скажу, что вы больны, и дело с концом.
Государыня вышла в уборную.
– Вот вы где, Alexandre! А мы вас ищем, ищем, думаем: куда пропал? – заговорила, входя, императрица Мария Феодоровна.
В шестьдесят пять лет – свежая, крепкая, гладкая, сдобная, румяная, как хорошо пропечённая булка из немецкой булочной; несмотря на полноту, затянута, зашнурована так, что, казалось, платье на круглой спине лопнет по швам; всё лицо в ямочках-улыбочках, которые хотят быть любезными, но иногда вдруг сладким ядом наливаются. Всегда в суете, впопыхах, «точно на пожар торопится», как покойный супруг её, император Павел, говаривал.
– А ведь я не одна, Alexandre: мы все вместе к вам, по-семейному, – и Нике, и Мишель, и Александрии, и Элен, и Мари. Они сейчас будут. Уж вы меня, дорогой, извините: я им позволила; сами не смеют, да и я сюда без доклада не смею. А мы все по вас так соскучились! – болтала, трещала без умолку на скверном французском языке с немецким выговором. – Да где же она? Где Lise?..
И все ямочки-улыбочки налились вдруг сладким ядом.
– Я, кажется, некстати? Если мешаю, вы скажите, мой друг, не стесняйтесь, пожалуйста…
– Что вы, маменька, помилуйте! Lise всегда вам рада. Только на минутку вышла в уборную. Да вот и она.
Вошла государыня. Императрица-мать поцеловала её долгим поцелуем, родственным, с присасыванием, и причмокиванием.
– Ну что? Как? Молодцом, а? А мы к вам все вместе, вечерок провести по-семейному… Ах, душенька, нельзя так близко к огню! Сколько раз я вам говорила: тут окно, тут камин, а вы на самом сквозняке, – оттого и простужаетесь.
– Ничего, маменька, я привыкла.
– Нет, нет, пересядьте! Вот так. А шаль где? Беречься надо. Как говорится по-русски: сберегаемого и Бог сберегает… Ах, да что это, право, милая, – вы как будто ещё похудели? Всё огорчаетесь, расстраиваете себя, много думаете, мало кушаете. Сколько раз я вам говорила: надо кушать яйца всмятку. Много, много яиц: три яйца к завтраку, три яйца к обеду, три яйца к ужину. И тогда молодцом, молодцом, вот как я…
У государыни от этой болтовни в глазах темнело, левый висок ныл привычною болью, и в голове как будто стучала, молола кофейная мельница. Но ничего нельзя было сделать: надо застыть, замереть и терпеть, пока не кончится.
Послышались шаги и голоса в соседней комнате.
– А вот и они! Сюда, сюда, дети мои! – закричала маменька.
Великие князья Николай Павлович и Михаил Павлович, великие княгини Александра Феодоровна, Елена Павловна, Мария Павловна – вошли все вместе, гурьбою; перецеловались, расселись; молчали: только императрица-мать болтала, трещала без умолку. И тщетно государь, думая, как бы спровадить гостей, пробовал её остановить.
Всё было томно, тошно, скучно до одури. Великие княгини сидели как в воду опущенные; великие князья – чинные, важные, с вытянутыми лицами. Николай Павлович, Нике, – прямой, сухой, как сосна, с необыкновенно правильными чертами лица, но с таким выражением, как будто вечно на кого-то дуется. «Аполлон, страдающий зубной болью», – сказал о нём кто-то. Михаил Павлович, Мишель, – добродушный, косолапый увалень, настоящий мишка-медведь, умеющий только плясать под бой барабана.
– Нике, Мишель, где вы? – оглянулась на них маменька. – Ах, какие несносные! Вот так всегда: забьются в угол и сидят буками. Это они вас боятся, Lise! А у меня, в Павловске, расшалятся – не уймёшь… Ну ступайте же, ступайте сюда, кавалеры, занимайте дам. Alexandrine, Helene, бедненькие, какие у вас мужья нелюбезные!
Оба сразу, как по команде, встали и вытянулись. В присутствии старших держали себя, как два кадета, отпущенные домой из корпуса.
– Ну что мне с ними делать? Просто беда. Совсем от рук отбились, – продолжала маменька, – манеж да развод, ничего больше звать не хотят. А ведь вам, дети мои, не в казарме жить: надо привыкать к обществу… Хоть бы вы, Alexandre, поучили их, что ли? Вы, слава Богу, не так воспитаны: в своё время были кавалер очаровательный, да и теперь хоть куда. Не правда ли, в него ещё влюбиться можно, Lise? Ну что вы на меня так смотрите? Разве я дурное сказала? Уж вы меня простите, дружок; я всегда говорю, что думаю. После тридцати лет супружества жена, влюблённая в мужа, – это в наши дни редкость. И пусть другие смеются, а я счастлива. Когда я смотрю на счастье детей моих, я сама счастлива. Ведь мой дорогой Alexandre всё, всё для меня! – закатила глаза от умиления.
А государыня уже ничего не слышала; левый висок ныл нестерпимо, в голове молола кофейная мельница, и лицо так побледнело, что государь боялся, как бы ей дурно не сделалось.
– Маменька, Lise, кажется, устала. Доктора велели ей пораньше ложиться, – сказал и встал решительно; понял, что без него не уйдут.
– Ах, Боже мой, Lise, правда, мы вас утомили?
– Нисколько, маменька! Куда же вы? Посидите ещё.
– Нельзя: муж не велит, надо мужа слушаться. А я думала, проведём вечерок вместе, поболтаем, поиграем в птиже. Шараду бы в лицах Нике нам представил, ту, что намедни в Павловске, – мы так смеялись! Он ведь только притворяется букою, а если захочет, умеет быть душою общества. Как это, Нике? Моё первое – cor…
– Точно так, маменька: cor – охотничий рог.
– Да, да, заиграл на губах, как в рожок… Моё второе – pue…
– Pue – воняет, маменька, – подсказал Нике.
– Да, да, зажал нос и сморщился, как от дурного запаха… А моё третье – lance – копьё; замахнулся биллиардным кием на старушку Нелидову, так что она закричала от страха. А моё целое – cor-pu-lence – тучность: обвязался подушками и стал ходить с трудом, едва ногами двигаясь. Не правда ли, мило?
Государыне казалось, что ещё минута, и она упадёт в обморок.
– Ну пойдёмте же, дети мои! Надоели мы вам, Lise, а? Как говорится по-русски: незваный гость хуже… хуже чего, Нике?
– Хуже татарина, маменька!
– Да, хуже татарина.
И опять на лице все ямочки-улыбочки валились вдруг сладким ядом.
– Прощайте, душенька, – присосалась долгим поцелуем, родственным. – Поправляйтесь же скорее, будьте умницей. Молодцом, молодцом, вот как я! Помните, яйца всмятку. Много, много яиц: три яйца к завтраку, три яйца к обеду, три яйца к ужину…
Наконец ушли; и государь – с ними, чтоб не обиделись.
Оставшись одна, государыня упала на диван и долго лежала, закрыв глаза, не двигаясь, как в обмороке. Потом позвонила камермедхен, велела снять головной убор с райскою птичкою и подать душистого уксуса. Мочила виски, нюхали. Всё тело ныло, как избитое палками, и в голове молола кофейная мельница.
Когда легла в постель и потушила свечу, – вспомнив разговор с государем, ужаснулась: как могла поверить или сделать вид, что верит?