Будь то у нас или в другом месте: Чем вернее, чем доверчивее те, кто следуют за своими вождями, тем более рискованные предприятия позволяют они осуществлять этим самым вождям. Народ прожженных хитрецов никогда не позволит деспоту возвыситься над ними. Такой народ хочет иметь право на свои высказывания и на участие в принятии решений. Он завидует любому, кто у власти, и ни одной власти не доверяет. Он захочет ограничить ее любым способом и всегда добьется того, чтобы расширить собственные права. Привыкнув требовать, он будет бояться обязанностей и будет насмехаться над жертвами. Но то, что на войне только доверчивые и самоотверженные определяют вес народа, что только они могут высказывать что-то об его ценности или малоценности, в гораздо большей мере, чем когда-либо форму его государственного правления, многим не приходит в голову. Скажите мне, какая форма государственного устройства больше всего требует от вас, и я скажу вам, какая самая лучшая для нас. От хитреца ничего нельзя потребовать. Спрятаться, сбежать, скрыться — для него это считается более высокой добродетелью. И он сам вместе с этим может добиться успеха по-своему. «Дети мира по-своему умнее детей света», так тоже написано еще в Библии. Но целый народ, состоящий из таких хитрецов, обязательно, в конце концов, окажется пешкой в игре других.
Взгляните на греков. Они превосходили римлян во всем: в численности людей, в материальных богатствах, в технических приспособлениях, в унаследованном культурном достоянии, и уступали им только в одном: в силе воли и в готовности пожертвовать собой. Греки ставили на поле битвы наемников, а римляне их собственных сыновей. Греки спорили, а римляне действовали, и выше всех соображений ставили лишь одно: власть и великолепие Рима. Чтобы воплотить их, они подчинялись любой дисциплине.
И это было решающим фактором. Конечно, позднее обычаи и пороки эллинов захватили, пожалуй, и саму римскую столицу. Но сами греки от этого не стали свободными. Они оставались рабами римлян. Рим позже был побежден изнутри, но это сделали не они, а христиане, и тоже только силой их веры и их жертв. Для этого им потребовалось триста лет. Еще во Второй Пунической войне Карфагену для победы над Римом хватило бы одной единственной последней выигранной битвы вместо битвы при Заме. Будь на стороне Ганнибала на десять тысяч воинов больше, и Греция была бы спасена. Мельницы Бога мелют медленно. У кого недостаточно терпения для них, тот не может пугаться меча. Тогда Ганнибал выступал за весь эллинский мир. Он пал, так как не разглядел опасности Рима.
— Карфаген так никогда и не смог оценить эту опасность? — заметил всадник на вороном коне.
— Он недооценил ее! — ответил скачущий в середине. — Походы Ганнибала снова и снова требовали новых усилий от римлян, но не от карфагенян. То, что Ганнибал с самого начала перенес войну на европейскую землю и все четырнадцать лет воевал вдали от Африки, убаюкало Карфаген в чувстве фальшивой безопасности. Если бы народ Карфагена так же стоял за Ганнибалом как римский за своими — пусть посредственными — полководцами, тогда, вероятно, это в последний решающий раз сдвинуло бы стрелку на весах; а, возможно, и нет. Может быть, Юпитер и тогда оказался бы все же сильнее Баала.
С этими словами скачущий в середине офицер простился с самым молодым из его провожатых, прапорщиком их Восточной Пруссии, поскакал вперед вдоль колонны к штабу дивизиона. Когда они через некоторое время вернулись, то оставшиеся беседовали о разных незначительных вещах, а потом о женах и девушках. По-видимому, всадник на рыжей лошади рассказывал своему товарищу о случившихся с кем-то событиях, после чего тот воспроизвел как раз услышанное такими словами:
«— Я хочу поиграть с тобой, — сказал он вежливо.
— Но я не игрушка для тебя, — ответила она со смехом.
Как раз это он, пожалуй, и разглядел, и только в этом ему, в конечном счете, повезло».
— Женщины — это вовсе не люди, как сказал однажды один старый вахмистр, знаток лошадей и знаток людей, одному совершенно несчастному лейтенанту, утешая того.
Оба прискакавшие как раз еще услышали эти последние слова силезца, так что тот, кто снова оказался в середине, тут же задал ему вопрос: — А если наоборот, что же такое для них мы, мужчины, если не очень странные животные? Так однажды назвала нас самая красивая из моих кузин — и одновременно очень рассудительная — и назвала очень серьезно. Подумайте только о нашей страсти к войне или о всех прочих — за исключением женщин — безрассудствам! Они ведь видят их совсем другими глазами, чем мы. Снова и снова — так они познают это на собственном опыте — мы должны уходить от них прочь, прочь куда-то. Если бы мы были другими, не было бы войн, охоты, мореплавания, открытий, альпинизма. Но от всего этого мы снова и снова возвращаемся к ним.
Женщины — это вызов — как и все эти вещи — соответственно для отдельного мужчины, а войны для всех народов. Испытывать вызовы, подтверждать их, понимать их, делать из них что-то, разве не в этом суть живого бытия? Также и приключение «женщина». Планеты смешивают нам карты. Мы можем тогда играть ими хорошо или плохо. Для этого у нас есть наша свободная воля. Все же, мы всегда можем играть только теми, которые наше рождение сунуло нам в руку.
— Ну, а при чем тут ко всему этому женщины?
— Очень даже при чем, потому что они смешались с нами, а мы с ними. Мы охотно говорим о них во множественном числе, как тот вахмистр, и тогда быстро выносим наш приговор. Мы прилагаем для их оценки мерку нас самих, как будто это мы — венец творения — являемся мерилом всех вещей. Только там это не годится. Женщины другие во всем, вообще все вместе для нас другие, и каждая сама по себе тоже другая. С заранее вынесенными оценками мы загромождаем себе дорогу к тем, которых поместили для нас между нашими картами. В конце концов, вероятно, будет только одна, которая предопределена нам для этой жизни и предопределена, вероятно, еще в прежней жизни.
Каждый и каждая — разные. И у всех есть право на то, чтобы быть другим. Никогда не судите других по своим собственным меркам. Это правило действует также для каждого народа. Бессмысленно было бы желать измерять другие народы по нашим меркам. Они правильны только для нас, а у других есть свои критерии, их ценностные ландшафты другие, их история, их карма.
Один смертельно раненый в 1915 году на Восточном фронте солдат после своей смерти открылся своей очень близкой к нему в духовном плане сестре в продолжительных посланиях — также и в посланиях, имеющих музыкальную природу. Одно из этих посланий Зигварта — так его звали — звучало: «Никогда не судите о других! Вы не знаете, как вы вредите себе, вы не знаете свою карму». Редко какое-то слово произвело на меня столь продолжительное впечатление, ведь это означает: «Не осуждай никого, тем более — своих врагов! Ты можешь порицать некоторые их действия как таковые, никогда, однако — даже только в мыслях — их самих». Это уже очень близко к знакомой нам заповеди: «Любите врагов ваших!». Но есть еще и другие причины для этого. Чем были бы мы, солдаты, например, без них, наших врагов? Они — разумное обоснование нашего существования, необходимые для нас противники. Но это и каждый противник в нашей жизни, каждый крутой склон скалы, на который мы должны взобраться, чтобы подняться выше. В конечном счете, это они, плохие карты, с которыми мы выигрываем, потому что хорошие не всегда кроют или уже разыграны.
После паузы всадник на вороном коне сказал — Если честно, мне здесь не так, чтобы уж очень не хватало женщин.
— И понятно, почему так, — ответил ему скачущий на рыжей лошади. — Ты же никого из них не видишь, и если бы ты кого-то и увидел, у тебя вряд ли нашлось бы время хотя бы чтобы оглядеться на них. Для этого у нас всех тут уже нет ни времени, ни сил. Постоянно чередующаяся картина, товарищи, кони, враги, все это в сравнении с любыми гражданскими буднями гораздо более свободная и еще более напряженная жизнь. И, тем не менее, женщины — это часть нашего существования, и сейчас тоже. Они душевно прикрывают нам спину — помним ли мы об этом или нет. И они живут в нас как наше жизненное начало, «анима» как однажды Карл Густав Юнг назвал это воплощение. Разве это не несказанно много? Чем мы были бы без них? Мы изменяемся благодаря ним, в большей степени, чем мы сами замечаем, будь то теперь в их отсутствии или в их присутствии, они формируют нас, они дополняют нас, они делают нас целостными. Но чем незаметнее это происходит, тем больше это происходит; и никак иначе, как через одно лишь их излучение, одно их существование.
— Это излучение, однако, — сказал офицер на вороном, — у каждого и для каждого разное. Если я по утрам просыпаюсь с той, кого не люблю, как перенести мне тогда свет дня?
— Не дал ли Рильке на это ответ? — заметил юноша на серо-пегой лошади. «Подальше бы отсюда, снова стоять одному, в латах. С ног до головы в латах». Таково в его томике «Корнет» («Песнь о любви и смерти корнета Кристофа Рильке») ощущение растерявшегося от слишком близкого присутствия женщины юноши. Но несколькими страницами раньше поэт пишет: «…из серебра бесед они плетут мгновенья, их каждое движенье, как складка, на парчу легло, и если они руки подымают, то будто розы обрывают там где-то, где и не бывает роз».