Культ одной личности. Как выгоден он тем, кто рассчитывает получать титулы и богатство. Но сколько неисчислимых бед несет он народу. Произвол, каприз и прихоть постепенно узакониваются, и вот уже всех тех, кто творит историю, подменяет одна воля, одно имя, доброе или злое, кто может предугадать это? Народ вначале незаметно подталкивают к неведомой бездне, какой является всегда характер человека, получившего бесконтрольную власть в государстве. Десятки случайных влияний, подозрительность и распущенность, усиливающиеся вместе с самовластием, решают подчас судьбы не только отдельных зависимых людей, но и всего народа. Маркс и Энгельс вспомнили Александра Македонского, папу Александра Борджна, восточных деспотов и русских царей.
Работая над статьей о Карлейле, Карл и Фридрих отметили цитаты в рецензируемой книге, которые уточняли ту мысль, что обожествлением отдельных личностей и почитанием их Карлейль усугубляет все гнусности буржуазии, он видит в рабочих толпу, лишенную разума, которая должна подчиниться людям, самой природой наделенным силой власти. Карлейль узаконивает деление общества на рабов и господ. Напыщенными, восторженными фразами о героях он оправдывает угнетение народных масс, пытаясь лишить их подлинной и великой исторической значимости.
Покончив с памфлетами Карлейля, Карл и Фридрих принялись за рецензию на печатную клевету Шеню и Делаода — двух полицейских, французских провокаторов.
В ней снова коснулись волновавшей их мысли о характерах и значимости тех, кто стал вождями революции, тайных обществ и государств. «Было бы весьма желательно, чтобы люди, стоявшие во главе партии движения, — писал Маркс и Энгельс, — …были, наконец, изображены суровыми рембрандтовскими красками во всей своей жизненной правде. Во всех существующих описаниях эти лица никогда не изображаются в их реальном, а лишь в официальном виде, с котурнами на ногах и с ореолом вокруг головы. В этих восторженно преображенных рафаэлевских портретах пропадает вся правдивость изображения».
Карл и Фридрих неистово сражались с представителями мелкобуржуазного эмигрантского болота. Зловонная клевета отравляла воздух, мешала их большому делу.
Женни не раз приходилось успокаивать крайне раздраженного мужа. Когда дрязги и ложь касались Энгельса, ярости Карла но было предела.
— Всякие мерзавцы распространяют в немецких газетах слух, что наш Комитет помощи изгнанникам сам проедает эмигрантские деньги. Человеческие отбросы, вроде Телеринга, бесчестно клевещут при этом на Энгельса. Я вызвал бы кое-кого из них на дуэль, если бы они были достойны этого, — гремел Карл. — Однако я еще встречусь с ними на ином поле и сорву с них маску революционной честности. Мир упорно отказывается замечать этих моллюсков, и они готовы с помощью грязной клеветы и травли тех, кого все уважают, привлечь и к своей особе внимание. Зависть, мелочность, ничтожество — вот что порождает всю их возню.
Он вскакивал с кресла и шагал из угла в угол маленькой комнаты, выкуривая одну за другой крепкие пахитоски.
— Этот Телерипг, — сказал он, — лебезил передо мной и пытался навязать мне роль демократического далай-ламы, этакого нового владыки будущего. А когда я наотрез отказался, высмеяв подобную нелепость, он проделал немало всяческих трюков, пока наконец не обрушился на Фридриха.
Узнав о мерзком ударе в спину и попытке опозорить Комитет помощи, Энгельс писал Вейдемейеру:
«…импотентные «великие люди» мещанства оказались достаточно подлыми, чтобы распространять подобные гнусности. Наш комитет уже три раза давал отчет, и каждый раз мы просили посылавших деньги назначить уполномоченного для проверки книг и квитанций. Разве какой-нибудь другой комитет это делал? На каждый сантим у нас имеется квитанция. Ни один член комитета не получал никогда ни одного сантима…»
Карл и Фридрих шли к цели. Но время и силы, нужные для больших дел, приходилось тратить подчас впустую, и сознание этого угнетало обоих.
Что может принести отдохновение и творческий покой душе? Чем глубже духовный мир человека, тем шире простор для его мысли, тем легче поднимается он над мелочами, которые, как тина, грозят засосать его.
Вся противоречивая планета постоянно оставалась перед умственным взором Маркса и Энгельса, и по сравнению с этой громадой чуть видимыми пузырьками на болоте были дрязги Телеринга и его группки.
Промышленный кризис 1847 года, подготовивший февральское восстание, в это время в большинстве европейских стран прекратился и сменился бурным подъемом. Работая над отчетами, прессой, экономическими обзорами, Маркс и Энгельс пришли к выводу, что их былые надежды на скорую революцию не имеют под собой в данное время никакой почвы. Этот вывод потребовал новой боевой тактики.
«При таком всеобщем процветании, — писали Маркс и Энгельс, — когда производительные силы буржуазного общества развиваются настолько пышно, насколько это вообще возможно в рамках буржуазных отношений, о действительной революции не может быть и речи».
Они утверждали, что подъем революционной волны будет следствием нового кризиса, который неизбежен, как и сама революция.
Совсем иными были настроения Виллиха и только что вернувшегося из Германии Карла Шаппера. Оба они увлекли за собой многих лондонских членов Союза. Как узник, заточенный в тюрьме, теряя ощущение действительности, постоянно ждет и верит в освобождение и строит несбыточные планы, так обреченные на изгнание немецкие революционеры жаждали нового восстания и считали, что могут ускорить его но своей воле. Они рвались в бой, который неизбежно закончился бы поражением, и требовали действий, не считаясь с экономической и политической обстановкой. Это было опасное безумие, похожее на то, которое обуяло Гервега и обрекло затем на гибель горсточку храбрецов его отряда.
Тщетно Карл и Фридрих порознь и вместе со своими сторонниками пытались образумить Виллиха и Шанпера. Ничто не помогало. Доводы разума и логики только ожесточали их. Они не были ни достаточно образованны, ни предусмотрительны. Жизнь в эмиграции приводила их в отчаяние. Раскол среди членов Центрального комитета Союза становился неотвратимым, осложняя и без того трудные дни изгнанников.
Конрад Шрамм пришел к Марксу обедать, чтобы затем вместе с ним идти на заседание. Ничто в Конраде Шрамме не напоминало купца. Он скорее походил на романтического поэта. Худое лицо его было обрамлено копной длинных вьющихся волос, и глаза, очень ясные и блестящие, смотрели дерзко и мечтательно. Вспыльчивый, прямолинейный, подверженный смене настроений, он был страстно предан идее коммунизма и самому Марксу. Женни и дети любили Шрамма, радовались его посещениям. В их квартирке молодой человек чувствовал себя непринужденно и легко.
Карл встречал его обычно шутливым приветствием:
— Салют, юный романтик коммунизма, какие виды на погоду?
— Если вы имеете в виду сегодняшнее заседание, то я предвижу, какой ураган словесной пыли поднимет Виллих.
— Да, у Виллиха ведь, как он любит повторять, все всегда просто. Он шныряет по поверхности, не мучая себя ни изучением исторического и экономического материала, ни вообще глубоким мышлением. Он верит в наитие свыше, а для этого лучше иметь пустую башку. Таких демократических простачков сейчас появилось много. Шаппер уперся как осел. Это вполне первобытный коммунист, как его называет Энгельс. Беда в том, что, запутавшись вместе с Виллихом, он вообразил, что желаемое может сделаться действительным по мановению волшебной палочки.
После более чем скромного обеда и крепкого черного кофе Карл и Конрад собрались уходить. Женни настояла на том, чтобы Маркс взял с собой свой большой черный зонт.
Был ясный тихий день, каких немало бывает в сентябре на острове. Природа точно хочет дать людям возможность собрать силы, чтобы противостоять приближающимся туманам и слякоти. Но погоде в Лондоне нельзя довериться. И действительно, не успели они пройти по узким улицам квартала Сохо до Пиккадилли-серкус, где была стоянка омнибуса, как начался проливной дождь.
На заседание Центрального комитета явилось девять человек, в том числе Энгельс, Генрих Бауэр, Эккариус, Шаппер и Виллих.
Маркс заговорил первым. Он предложил перевести Центральный комитет из Лондона в Кёльн, передав его полномочия тамошнему окружному комитету. Решение должно было быть сообщено немедленно членам Союза в Париже, Бельгии, Швейцарии и Германии. Далее Маркс настаивал на выработке новым Центральным комитетом устава и создании в Лондоне двух округов Союза коммунистов, не поддерживающих отныне друг с другом никаких сношений и связанных только тем, что оба принадлежали к одной партии.
— Мои мотивы, — сдерживая возрастающее возбуждение, продолжал говорить Маркс, — следующие: на место универсальных воззрений «Манифеста» ставится немецкое национальное воззрение, льстящее национальному чувству немецких ремесленников. Вместо материалистического воззрения «Манифеста» выдвигается идеалистическое. Вместо действительных отношений главным в революции изображается воля. В то время как мы говорим рабочим: вам, может быть, придется пережить пятнадцать, двадцать, пятьдесят лет гражданской войны для того, чтобы изменить существующие условия и чтобы сделать самих себя способными к господству, им, вместо этого, говорят: мы должны тотчас достигнуть власти, или же мы можем лечь спать. Подобно тому как лжедемократы употребляют слово «народ», так употребляется ныне слово «пролетариат», — как пустая фраза. Чтобы претворить эту фразу в жизнь, пришлось бы объявить всех мелких буржуа пролетариями, то есть представлять мелких буржуа, а не пролетариев. На место действительного революционного развития пришлось бы поставить революционную фразу.