Вскоре сержант увидел подходившего капитана, который казался вне себя от гнева.
– Знаешь ты, к какому ремеслу нас здесь приставили? – крикнул Пуль, едва завидев сержанта.
– Нет, дорогой капитан, – ответил Бонляр медовым голосом, почтительно прикоснувшись к полям шляпы.
– Нас хотят превратить в палачей. Будь мы тут одни, мне было бы это безразлично. Ты знаешь ведь, что во время турецкого похода в моей дружине украинских карабинеров нашлось два десятка молодцов, способных превзойти самого заклятого палача: так искусно искрошили они сыновей Магома, захваченных нашей главной стражей, как шпионов.
– Кому вы это говорите, добрейший капитан! Между нами находились Жюзен Бородатый и Чердын Черный, которые перед Белградом, желая поусердствовать для вас, содрали полчерепа, с этого «бостанджи» (начальника) и в таком виде отправили его для назидания к паше-бею. Клянусь, трудно найти более чистую и ловкую работу.
– Без сомнения, без сомнения, – проговорил Пуль, с каким-то диким удовольствием. – Но знаешь ли ты, в чем тут дело? Нужно выволочь тело старухи на забор!
– Какая-нибудь гугенотка, умершая нераскаянной грешницей? – спросил сержант.
– Да, мать нашей хозяйки, которая сегодня ночью послала к черту первосвященника и его монаха, громкими криками призывая к себе министра.
– Министра! Вот как! Добрейшая женщина, надо полагать, с ума спятила? Министра! Но в Севенах больше нет ни одного. К колесу или к кострам следовало ей обратиться за министром, если бы колесо или костер были в состоянии возвратить их. Вот каковы, в конце концов, эти дочери Евы! Вечно стремятся к запрещенному плоду! – пошутил сержант.
– В то время как первосвященник хотел исповедать ее, а она отказывалась, старушка и скончалась. И душа улетела... Эблис (черт) знает, куда, как говорят турки.
– И в наказание за то, что она сама себя обрекла на проклятие, тело старухи тащат на забор? – проговорил, пожимая плечами, сержант.
– Таков указ короля. Хорошо! Но гром и молния! Не дело таких храбрых партизан, как мы, микелеты, запрягаться в такую поклажу.
– По крайней мере, когда под начальством фельдмаршала Бутлера наши карабинеры рубили или расстреливали кого-нибудь, в продолжение двух дней им предоставлялся повышенный оклад; ограбление наказуемого шло в их пользу; сверх того они получали хорошую кружку рейнского от маршальских запасов, – сказал сержант, прищелкнув языком.
– К черту! Мои микелеты не возьмут на себя этого поручения, – проговорил Пуль, подумав с минуту. – Пусть эти куклы в кафтанах с золотыми галунами, которых они называют сен-серненскими драгунами, займутся этим. Я пойду объявить свое решение первосвященнику, убей его Бог!
– А если он вас принудит к этому, добрейший капитан?
– Принудить меня, Пуля? – проговорил партизан с презрительной улыбкой. – Мне не трудно поставить преграду между его и моей волей.
Сержант недоверчиво покачал головой и сказал Пулю:
– Послушайте, капитан! Долг чести и вежливость – прекрасные вещи. Но подумайте: здесь ведь хорошо платят, нас чуть не озолотили. Нам дают на каждого солдата тридцать су ежедневно, а вы им выплачиваете девять, из которых мы вычитаем десять за продовольствие и вооружение; в сущности же, мы разрешаем им питаться и вооружаться на чужой счет. Правда, вы настолько великодушны, что оставляете за ними нечто для покупки вина, табака и приобретения прочих сладостей жизни – то су, которое они обязаны были бы добавить к девяти су своего жалованья, чтобы быть с вами в расчете. Это великодушно. Но, наконец, эта щедрость не разоряет вас совершенно... и...
– Кончил ты, наконец? Кончил? – нетерпеливо крикнул рассерженный Пуль.
– Еще одно слово, добрейший капитан. По ходу дела весьма вероятно, что, в конце концов, загнанный за веру зверь лягнет, не выдержав побоев. Следовательно, если холопы возмутятся, хвала Господу, то кроме платы мы нагребем полные руки добра. Эта деревенщина питается каштанами и скупа, как черт. Они, наверное, прячут где-нибудь по горшкам или чулкам старые золотые и серебро. И хотя у вас нет больше Жюзена Бородатого или Чердына Черного, среди ваших микелетов всегда найдутся двое малых достаточно умных, чтобы запалить фитиль мушкета между пальцами этих министров и заставить их признаться, где находится курица с золотыми яйцами. И это еще только мелкая рыбка в нашем улове. Какие жирные налоги можно брать с богатых гугенотских купцов и с горных жантильомов, и с пасторов... Я кончаю, добрейший капитан, я кончаю, – поспешил заявить сержант. – Так вот, если вы запретите вашим людям прокатить в последний раз эту добрую женщину, если вы вернетесь в Руссильон или в другое место, поверьте мне, нигде не найдете выгод подобных здешним, а в особенности тех, какими воспользуетесь в будущем, когда вам прикажут обращаться с этой страной еще более сурово, чем с завоеванной. Надо надеяться, капитан, они возмутятся, они возмутятся!..
Убедительная речь сержанта, по-видимому, произвела некоторое впечатление на партизана. Он направился к своим солдатам, сопровождаемый Бонляром, который в душе радовался своей победе над сомнениями капитана. Возвратимся теперь на протестантский хутор, который так быстро превратился в обитель печали и отчаяния.
Был полдень. Жером Кавалье и его жена, все еще запертые в Божьей комнате, у дверей которой дежурил драгун, провели часть этой несчастной ночи, молясь за своих двоих детей.
В своем беспокойстве г-жа Кавалье не знала, что и думать о матери. Жива еще ее мать? Умерла она? Несчастная женщина. Если бы она знала, что ее мать, обессиленная агонией и ужасной борьбой, которую она так храбро выдерживала, чтобы не изменить своей вере, если бы она знала, что ее мать умерла, напрасно призывая свою дочь!.. Умерла под шум страшных проклятий первосвященника и монаха, принужденных поступать безо всякой жалости ввиду такого ожесточения. Так умереть суждено было ей, доброй и почтенной бабушке, мечтавшей закончить свою жизнь в один прекрасный день среди окружающей ее семьи, которую она набожно благословила бы!
Жером Кавалье уже несколько раз тщетно обращался к драгуну, стерегущему выход, в надежде получить какие-нибудь известия о бабушке. Окно оставалось открытым. Сквозь пушистую верхушку орешника виднелась часть дороги, которая вела на хутор. Появилось несколько драгун, которые вели лошадей на водопой. Протестант и его жена обратились к ним с расспросами, но в ответ получили лишь грубые шутки. До часу дня оставались они в этой смертельной тоске. Но вот раздались высокие и дикие звуки гобоев и тамбуринов драгун[10].
В доме царствовала большая суета. Издали доносились пронзительные и дикие трубные звуки микелетов, тогда как внутри хутора слышались голоса низших офицеров, которые собирали своих солдат, делая перекличку. Обоим протестантам показалось было, что войска собираются покинуть Сент-Андеоль. Охваченные беспокойством и любопытством, они бросились к окну. Все ближе и ближе раздавались звуки труб микелетов. Глухой топот конницы указывал на то, что партизаны вступают на двор через главные ворота. Но их не было видно ни Жерому Кавалье, ни жене его. После сильного шума, господствовавшего целый час, на хуторе воцарилась глубокая тишина. Она испугала Кавалье и его жену. Сердца их сжались под бременем ужасного предчувствия.
Вдруг до их слуха донесся тихий, дрожащий, взволнованный шепот, исходивший, казалось, из окна, расположенного над тем, у которого стояли эти несчастные.
– Вы тут, господин и госпожа?
– Это голос Марты! – проговорила г-жа Кавалье. – Слава Богу! Мы получим сведения о нашей матери.
– Как поживает моя мать? Лучше ей? – крикнула она Марте.
Оба супруга, далеко высунувшись из окна, в глубокой тревоге ожидали ответа Марты. После небольшого молчания служанка проговорила голосом, прерываемым рыданиями:
– Ради Бога! Не оставайтесь у окна.
– Но моя мать, как чувствует себя моя мать? – повторила г-жа Кавалье.
– Господин, ради Бога, заставьте госпожу отойти от окна... Боже мой! Боже мой! Не оставайтесь у окна! – повторила Марта с глубоким ужасом.
– Отчего? – спросил Жером Кавалье в то время как его жена, начавшая подозревать нечто страшное, смотрела на него, охваченная ужасом.
– Ах, окно! Закройте окно! Вот они выезжают! – крикнула служанка.
И слышно было, как в комнате, где находилась служанка, ставни быстро захлопнулись. В то же мгновение, раньше чем оцепеневший Кавалье и его жена успели сделать малейшее движение, главная дверь хутора заскрипела, послышалось побрякивание бубенчиков лошади и... оба протестанта увидели, как мимо их окна галопом промчался, словно страшное видение, длинный ивовый плетень, в который веревками запряжена была кобылка, несшая на себе микелета самой отвратительной наружности. На этой изгороди они увидели тело своей матери. Ее седые волосы, уже запачканные кровью, тащились по грязи.