Какое веселье от самой неожиданности этого веселья, оттого, что не подаётся ужин в урочный час, и не в урочный час подаётся чай, подаётся не всем, а только дяденьке; какое веселье оттого, что в диванной, где никто обыкновенно не спит, стелется постель, затворяются двери, вносятся разные баульчики и вещи; и чужой человек, совершенно не похожий на наших, в часах, в хорошем сюртуке, больше похожий на господина, чем на лакея, важно всё раскладывает и устанавливает. А в бабушкиной комнате столько свечей и народа, и такой гвалт! Папенька кричит так громко и весело, шутит и хохочет, что с ним не часто бывает. Все говорят в одно время, смеются, перебивают друг друга, спрашивают и машут руками. Даже на молчащих устах и в молчащих глазах играет такая жизнь и радость. У бабушки расцвели все морщинки, все складочки. Она счастлива и взволнована, как ребёнок, и ежеминутно утирает глаза своим батистом, не переставая сиять радужными улыбками. Дядя несколько раз подходил к ней среди разговоров и долго стоял, наклонившись к её руке; он несколько раз крепко обнимал маменьку, которая плакала от радости у него на плече…
О чём говорилось, мы понять не могли; мы слышали, как шумело в воздухе что-то оживлённое, весёлое, что все были довольны. Говорили о каких-то неведомых нам делах и людях, иного не договаривали, оглядываясь на нас, иное добавляли по-немецки; но к нам собственно ни дядя, никто другой совершенно не обращались; мне от этого сделалось вдруг так скучно, как будто я разочаровался в каком-нибудь задушевнейшем своём плане. Всё ж не этого ждалось от дяди. «Из чего мы радовались?» — укоризненно спрашивало себя сердце… И немножко стало стыдно своих надежд, своего увлеченья, и немножко чувствовал себя как будто виноватым, несправедливым к дяде. Разве он может с детьми возиться? Он большой, он приехал к бабушке и к маменьке.
— А этого хлопца совсем не узнаю, — сказал вдруг дядя, пройдя мимо меня и ударив меня рукою по голове. — Неужели это Гриша? Это ты, что ли, черномазый?..
— Да-с, дяденька, это я, Гриша, — сконфуженно произнёс я, отчего-то ещё более оборвавшись сердцем. «Неужели он меня не мог узнать?» — обиженно думалось внутри, и инстинктивно сопоставлялось с этим грустным обстоятельством то обожанье, которое я так долго и искренно питал к дяде. «Так мы ему не нужны…» — шептало возмущённое самолюбие…
В эту минуту Костя мигнул мне из двери. Я тихонько вышел.
— Пойдём в диванную смотреть дяденькины вещи, я уж был сейчас!
Мы поспешно прошли через зал. Чужой лакей почувствовал очевидное неудовольствие при нашем появлении в диванную, но не смел нам этого сказать и продолжал свою разборку. Глаза наши разбежались, когда он стал вынимать из прекрасного глянцевитого чемодана, раскинутого на две половины, фарфоровые мыльницы, хрустальные флакончики, пушистые щётки, сияющий футляр с бритвами, серебряный дорожный прибор со стаканом и вилками, много-много вещей, из которых некоторые были отроду нами не виданы. Всё это так пахло холодом, всё так было ново и красиво.
Мне представлялось, что дядя вдруг войдёт и подарит нам все эти вещи; я раздумывал, кому из нас назначит он мыльницу с зелёным мылом, кому складное зеркало, кому футляр с очками… На стуле лежали стопою разные прекрасные платья, сюртуки и жилеты, прикрытые сверху пёстрым фуляровым платком и плетельною щёткою.
Мы быстро пересчитывали все эти панталоны, пальто и жилеты, чтобы тотчас известить о своих открытиях сестёр, нянек и остальных братьев. На круглом столике у постели я нашёл маленькую книжечку в необыкновенном переплёте, и ни одной минуты не сомневался, что она была привезена Ильюше. Кому же другому, он один у нас учёный. Мы долго ждали, что лакей (которого звали Виктор, по исследованиям Кости) вытащит изпод белья привезённые нам картинки; но картинки не являлись. Ужасно хотелось спросить у Виктора — где же спрятаны конфекты и сколько их? Но это было крайне неприлично, и никто из нас не решился бы на такой стыд. Веровали, что судьба сама откроет нам тайну; но тщетно. Конфекты скрывались так же упорно, как картинки.
Бельё у дяденьки совсем не такое, как у нас в доме! Какие у него тоненькие полосатые носки, какие вышиванья на рубашках — нас просто смех разбирал; как барышня — всё тонкое да нежненькое носить, иронически думали мы. «Галстухов-то, галстухов! Какой же он может быть казак, коли такой модник!» — шептал мне Костя. Но особенные наши насмешки возбудили несколько пар полусапожек, глянцевитых и лайковых, с разными пуговками и колечками; они были такие маленькие и аккуратные, как будто женские. Виктор назвал их банчужками и был встречен взрывом смеха; побежали за Петею, чтобы предать их достойному поруганию… Петя пришёл, всхлипывая подавленным хохотом от переданного ему прозвища банчужек; при виде их он схватился за нос и долго трясся в порыве отчаянного смеха, мотая головою и указывая на них пальцами.
— Это бабьи башмаки, ребята, — сказал он презрительно, — нашему брату и сапог дай Бог вынести… Небось бы растерял свои банчужки, коли бы его по олешнику пустить или через хитровское болото… Нам, брат, не танцы танцевать, а для бою, да для похода… Мы не французские модники, а вольные казаки…
Петя беглым взором окинул остальные статьи туалета и сказал с торжествующим смехом:
— Бонапарту не до пляски, растерял свои подвязки!
Эта выходка казалась нам верхом остроумия и молодечества. Помирая со смеху, мы выбежали за Петрушею в коридор и потом в девичью; Петруша бежал, засучив рукава до плеч, удальски махая кулаками направо и налево, и со всего размаха прыгнул к девкам на стол.
— Моё тело распотело, разгуляться захотело! — кричал он вызывающим тоном, подбоченясь по-казацки и победоносно глядя на испуганных девушек с высоты завоёванного стола.
Утром мы встали раньше обыкновенного, к удивлению Аполлона. Потребовали сапоги, хотя бы нечищеные, за что Аполлон обременил нас упрёками. Ни одного нечищеного сапога не дал он нам, хотя Петруша и Костя босые ворвались в его комнату и пытались овладеть своими сапогами. С убийственною медленностью и аккуратностью старика вздёргивал он один сапожишко за другим на свою корявую руку, и с невыносимым для нас стараньем полировал щёткою каждую складку кожи, дышал на неё, оглядывал со всех сторон, разбавлял и густил ваксу, но не переставал тянуть нараспев свои досадные нравоучения.
— Выдумки всё у вас непутные, господа, не как у хороших барчуков водится! Что вскочили ни свет, ни заря? Нешто вы рабочие люди?
— Аполлон, голубчик, да давай скорее. Ведь отлично вычистил, — нетерпеливо кричал Саша, ластясь к дядьке. — Ей-богу, у нас ужасно важное дело…
— Ну вот, проказничать не успеете, — ворчал Аполлон, не придавая ни малейшего значения словам Саши. — Дело ещё себе какое-то отыскали. А захотелось пораньше побаловаться, так сказали бы дядьке толком с вечера; я бы и взбудил вас и сапожки бы почистил, как надо. А то, видишь, как у вас загорелось. Что ж, я теперь, по-вашему, в нечищеных сапогах вас пусти, а от папеньки вашего мне за это небось благодарность будет? Не холопские, кажется, дети.
Один за другим вздёргивались на костлявые пальцы вверх подошвами все двенадцать сапогов и, помотавшись под щёткою, становились рядком на конике, сверкающие и опрятные. Мы нетерпеливо глядели на них, обступив Аполлона, босые и встрёпанные. Друг с другом как-то не говорилось. Помыслы были всецело заняты предстоящею битвою. Особенно Петруша, вызвавшийся начальствовать неприятелем, то есть дворовыми мальчишками, был молчалив и беспокоен. По обычаю своему он, вскочив с постели, обливал себе голову над тазом кувшином колодезной воды, взвизгивая иногда от холода и удовольствия, и даже слегка подпрыгивая на своём месте. Он уверял нас, что это необходимо каждому силачу.
День должен был стать жаркий, но пока ещё порядочно пробирал утренний ветер. Петруша исчез из флигеля, даже не успев надеть бешмета; мы видели в окно, как он бежал к клеткам, напяливая на бегу свой бешмет. От холода он весь позеленел, и сухие скулы его ещё резче выдавались наружу. Мы отправились также немедленно в сад.
Крепость семибратка была расположена на границе сада с необитаемыми странами. Садовой ров в этом месте был широк и глубок, а главное, зарос наглухо крапивою, что по нашим стратегическим понятиям равнялось неприступности. Вишенник заполонил гребень вала, заменяя весьма удобно палисады. Между двух огромных ракит, дуплистых, суковатых, обросших жёлтым лишайником, как шерстью, простиралась земляная насыпь почти в сажень высоты, с бастионами, контрэскарпами и даже подъёмным мостом. Мы все семеро могли поместиться, в случае крайней необходимости, внутри этой насыпи. Главное достоинство её в наших глазах составляло изобретённое Ильюшею и ископанное Пьером подземелье, в которое каждый из нас мог на животе влезть и спрятаться, съёжившись по-кошачьи. Ильюша называл это то пещерою, то потаённым ходом, то пороховым магазином. Хотя я сам скрёб лопатою своды этого таинственного подземелья и очень хорошо знал его размеры, но почему-то не мог вместе с братьями не верить самым искренним образом, будто этим ходом можно пролезть под всем садом до дома или до пруда, куда вообще будет необходимо в минуту опасности. Ильюша обещал даже докопаться до парников, чтобы ночью, когда все уснут, добывать арбузы. Сюда же собирались мы спасать папенькину шкатулку с деньгами и сундучок с столовым серебром, когда нападут на Александровку разбойники. В пороховом магазине этом пока лежали только наши ракитовые пики, тяжёлые мечи из полированной берёзы, да десятка четыре яблок, только что сбитых с дерева, официально носивших скромное название «падалиц».