Под ним кипела и волновалась улица. Дождь перестал. Молодая луна мутным пятном проблёскивала сквозь тучи, она казалась ненужной: оранжевыми пятнами вились по улице фонари. Кто–то жалобным пропитым голосом пел под скрипку. Под самым окном мрачного вида господин говорил скороговоркой:
– Citrons, limonades, douceurs,
Arlequins, sauteurs, et danseurs,
Outre un geant dont la structure
Est prodige de la nature;
Outre les animaux sauvages,
Outre cent et cent batelages,
Les Fagotins et les guenons,
Les mignonnes et les mignons.[102]
Хлопали хлопушки, был слышен смех. У кабачка с ярко освещёнными окнами, на отблёскивающей мокрой мостовой, две пары плавно танцевали павану. Там то и дело срывались аплодисменты.
Служанка пришла стелить постель.
– Что это у вас за гулянье сегодня? – спросил Камынин. – Вероятно, большой праздник?..
Служанка бросила одеяло, снисходительно улыбнулась вопросу постояльца, повела бровью и сказала:
– Праздник?.. Но почему мосье так думает?..
– Шумно так?.. Весело?.. Люди танцуют…
– В Париже?.. В Париже, мосье, всегда так!
XXVIII
Дама, с которой обещал познакомить Камынина Доманский, носила странное имя– Ali–Emete. princesse Wolodimir, dame d'Asov.[103]
Что–то русское, как будто русское было в этом имени. Камынин насторожился, но ничего не сказал Доманскому.
Али–Эмете занимала особняк на ile St–Louis,[104] у самой набережной Сены.
В гостиной, куда Доманский провёл Камынина, было человек шесть мужчин и одна дама – хозяйка дома. Камынину, не привыкшему ещё к парижской обстановке, показалось, что он вошёл в громадный зал, где было много народа. Обманывали зеркала, бывшие по обеим стенам комнаты, в общем совсем уж не большой, и много раз отражавшие общество.
Хозяйка лежала в капризной позе на низкой кушетке. Золотая арфа стояла подле. Чуть зазвенели струны, когда хозяйка встала навстречу входившим.
– Charmee de vous voir,[105] – сказала она, точно повторила заученный урок, и протянула Камынину маленькую, красивую, надушенную руку. – Спасибо, мосье Доманский, что привели дорогого гостя.
Она была в нарядной «адриене» с открытой грудью и плечами. Платье было модное, почти без фижм. Среднего роста, худощавая, стройная, с гибкими и вместе с тем ленивыми, какими–то кошачьими движениями, она была бы очень красива, если бы её не портили узкие, миндалевидные, косившие глаза. В них не проходило, не погасало некое беспокойство, которое Камынин про себя определил двумя словами: «Дай денег…»
– Господа, позвольте познакомить вас – мосье Вацлавский, из Варшавы.
Она протягивала полуобнажённую руку со спадающими кружевными широкими рукавами и называла Камынину своих гостей:
– Барон Шенк… Мосье Понсе… Мосье Макке… Граф де Марин–Рошфор–Валькур, гофмаршал князя Лимбургского.
Названный старик, с лицом, изрытым морщинами, с беззубым узким ртом, осклабился в приторной любезной улыбке.
– Михаил Огинский, гетман литовский.
Камынин долгим и пристальным взглядом посмотрел на Огинского и низко ему поклонился.
– Все мои милые, верные, дорогие друзья, – сказала Али–Эмете, усаживаясь на кушетку.
Камынин сел против неё и осмотрелся. Обстановка была богатая, но Камынин, привыкший к хорошей обстановке в домах русских вельмож, сейчас же заметил, что всё было в ней случайное, рыночное, наспех купленное, временное, наёмное. Казалось – принцесса Володимирская не была здесь у себя дома. Золото зеркальных рам слепило глаза, зеркала удваивали размер залы, но комната была совсем небольшая, и в ней было тесно. Общество было пёстрое, и, хотя разговор сейчас же завязался и бойко пошёл, было заметно, что все эти люди чужие друг другу и чужие и самой хозяйке, что они лишь случайно собрались здесь и что «свой» здесь только маленький, услужливый Доманский. Он уселся у ног хозяйки на низенькую качалку и не спускал с принцессы нежного, влюблённого взгляда.
Макке стал рассказывать, как он был на прошлой неделе в Версале на «levee du roi»,[106] а потом на королевском выходе к мессе.
– Плох король?.. – спросил, сжимая морщины, граф Рошфор.
– Не то что плох, а видно, что не жилец на этом свете. И нелегко ему.
– Ну вот… Везде герцог Шуазель… Ему только соглашаться.
– Так–то так… но вот… Не то, не то и не то… Это уже не король… Божества нет. Нет торжественности, трепета, всё стало бедно, скромно, мескинно… Levee du roi – утренний приём у короля. Король вышел совершенно одетый, готовый к мессе, обошёл представляющихся, расспрашивал о делах… Какое же это «Levee du roi»!.. Когда–то, при Людовике XIV, да ведь это было подлинно пробуждение некоего божества, вставание с постели со всеми интимнейшими подробностями человеческого туалета… Доктор, дворянское окружение… Стул…
– Оставьте, Макке, – капризно прервала рассказчика принцесса Володимирская. – Удивительная у вас страсть рассказывать всякие гадости, от которых тошнит, и покупать неприличные картинки с толстыми раздетыми дамами на постели. А когда дело коснётся высочайших особ – тут вам и удержу нет… Такая страсть под кроватями ползать.
– Princesse, я хотел только сказать, что раньше дворянству показывалось, что король тоже человек и, как говорят римляне, – nihil humanum…[107]
– Есть вещи и дела, Макке, о которых не говорят в салоне молодой женщины.
– Зачем же их публично делали во дворце?
– Мало ли что делается публично по всем дворам Парижа, но слышать разговоры об этом у себя в доме я не желаю… Меня просто тошнит от этого. Судари, кто из вас видал трагедию «Танкред»?..
Камынин чуть было не отозвался, но вовремя спохватился, потому что видал–то он трагедию в петербургском Эрмитажном театре, а приехал он… из Варшавы.
– Я смотрел ещё в прошлом году, – сказал барон Шенк. – Мне не очень понравилось. Вот маленькая штучка «La nouvelle epreuve»[108] прелесть… Хохотал просто до упаду… И как играли!
Из соседней комнаты в гостиную прошёл прелат в чёрной сутане. Он кивнул головою тому, другому и сел в углу у корзины с искусственными цветами. Ливрейный лакей принёс поднос с маленькими чашечками с чёрным кофе и стал обносить гостей. Камынин, живший на востоке, понял – пора уходить. Разговор разбился. Граф Рошфор тяжело поднялся с кресла и подошёл к принцессе Володимирской.
– Простите, Princesse, от кофе откажусь.
– Всё приливы? – сочувственно, протягивая тонкую бледную руку, спросила принцесса.
– Да… вообще нерасположение… До свидания.
– До свидания, граф. Надеюсь – до очень скорого.
За графом поднялся и гетман Огинский. Гости допивали кофе и расходились – сербский обычай, видимо, соблюдался в доме принцессы в Париже. Камынин уходил последним.
– До свиданья, мосье Станислав. Я рада была с вами познакомиться, надеюсь, что мы с вами будем теперь часто видеться.
И опять, как при приветствии, Камынин заметил в косых глазах принцессы то же беспокойное выражение: «Дай денег»
Доманский остался вдвоём с принцессой Володимирской.
– Доманский, – сказала принцесса, опускаясь на кушетку и рассеянно перебирая струны арфы. – Ну, посоветуйте что–нибудь. Придумайте что–нибудь. Ведь положение ужасное. Этот? Как его? Мосье Станислав? Что он? Богатый?
– Не знаю Но, кажется, очень хороший, добрый, сердечный человек.
– Не то… Не то, Доманский. Хороший, добрый, сердечный… Все они такие… Все строят мне куры, ни один не догадается построить мне замок. Доманский, мне денег – ух! – как надо. Я недолговечна, а прожить мою короткую жизнь хочется хорошо. У Вантурса долги, он не может больше оплачивать мои счета. Барон Шенк и Понсе уговорили его дать мне немного последний раз… Гроши, Доманский. Капля в море. Мне надо содержать мой двор, – лошадей. Один этот палац сколько мне стоит!
– Princesse!
Молодая женщина долгим внимательным взглядом смотрела на бледное печальное лицо Доманского. Она играла на арфе какую–то восточную певучую мелодию, потом бросила играть и, порывисто схватив Доманского за руку, притянула к себе.
– Знаю, Доманский. Верю, милый мальчик. Не могу… Не могу… Не могу… Не мучайте ни себя, ни меня.
Она опять заиграла на арфе и под музыку говорила с каким–то глубоким надрывом:
– Не могу, не могу, не могу… Не для того я рождена и не так воспитана. Я не могу жить в каком–то фольварке с курами, гусями и свиньями. Мне достаточно и одного человеческого свинства… Моя жизнь… – она широким жестом показала на зеркала, отражавшие многократно её хрупкую фигуру, – должна иметь раму… Я знаю всех этих Макке, Понсе, Рошфоров – ничтожные люди!.. Но мне рама нужна… Золотое обрамление… Я люблю – не судите меня, – я люблю роскошь… Драгоценные камни. Люди чтобы были кругом… Мне замок нужен, а не фольварк…
Она закашлялась тяжёлым сухим кашлем, слёзы показались в её глазах, и сквозь них она сказала: