Дарро прочел нам письмо от своего брата, переводчика при американских частях. Пишет, что его бесит ребяческая вера американцев. Офицеры и солдаты убеждены, что достаточно им пойти в атаку" чтобы незамедлительно и окончательно победить. Рассказывает также, что американцы решили не возиться с пленными и цинично заявляют, что каждая партия пленных, до пятисот человек, будет расстреливаться из пулеметов. (Что не мешает, однако, этим проповедникам со свирепой улыбкой и ясным взглядом твердить при всяком удобном и неудобном случае, что они сражаются за Справедливость и Право.)
10 августа.
Вернулся вкус к чтению. Удается сосредоточиться без большого напряжения. Особенно ночью. Дочитываю превосходную работу некоего Доусона ("Мед. бюлл.", Лондон) о последствиях отравления ипритом, сравнительно с другими отравляющими веществами. Его наблюдения во многом совпадают с моими. Вторичная инфекция, имеющая тенденцию переходить в хроническую, и т.д. Хочется написать ему, послать копию некоторых записей из черной тетрадки. Но я боюсь начинать переписку. Не очень уверен, что смогу довести ее до конца. Хотя вот с первого числа заметно лучше. Конечно, не коренное улучшение, но боли слабее. Период временного улучшения. По сравнению с предыдущими неделями эта - почти сносная. Не будь каждое утро утомительных процедур, а также приступов удушья (особенно по вечерам, при заходе солнца) и этой бессонницы... Но бессонница менее мучительна, когда я могу читать, как, например, сегодня ночью. А также - благодаря черной тетрадке.
Перед завтраком, у окна.
Величие пейзажа, уходящих к самому горизонту пригорков. Сотни узких возделанных полосок уступами стремительно взбираются к верхушке холмов. Зеленеющий склон, ровно изрезанный яркими меловыми параллельными линиями низеньких каменных заборчиков. И выше - ожерелье голых, серых, как пемза, скал, местами такого нежного сиренево-желтого оттенка. А ниже, вдалеке, как раз там, где подступают к скалам возделанные поля, маленькая деревушка, лепящаяся по склону: похожа на сверкающие под солнцем кучки гравия, затерявшиеся в складках горы. Пока я смотрю, тень пробегающих по небу облаков кладет на эти ярко-зеленые равнины темные широкие, неторопливо скользящие полосы.
Сколько мне еще осталось видеть все это?
11-е.
Мазе принадлежит к тому же типу врачей, что и Дезавель, главный врач в Сен-Дизье, который наотрез отказывается возиться с больным, когда "учует", что тот обречен. Обычно Мазе говорил: "Хороший тубиб должен иметь нюх, уловить момент, когда больной перестает быть интересным".
Представляю ли я еще интерес в глазах Мазе? И надолго ли?
С тех пор как у Ланглуа абсцесс, Мазе бросил заходить к нему.
Наступление на Сомме, кажется, развертывается успешно. Англичане на захотели остаться в долгу. Плато Сантер снова в наших руках. Магистраль Париж - Амьен очищена. Битва при Мондидье. (Все эти названия - Мондидье, Лассиньи, Рессон-сюр-Мац, - сколько тут воспоминаний 16-го года!..)
Гуаран до крайности оптимистичен. Утверждает, что сейчас все надежды законны. Согласен с ним, (Думаю, что многие сейчас удивлены. И в первую очередь - все наши великие вожди, военные и гражданские, у которых весной из-под ног уходила почва! Теперь, должно быть, подымут голову. Только бы не подняли слишком высоко.)
12 августа, вечер.
Весь вечер переписывал выдержки из черной тетрадки для письма к Доусону.
Газеты. Англичане под Перонном. Бедный Перонн. Что-то от него останется? (Я так живо помню эвакуацию 14-го года. Город во тьме, факелы мечутся в ночи, отступающие кавалерийские части, измученные люди, хромые одры... И весь нижний этаж в мэрии и даже тротуары возле мэрии - все сплошь заставлено носилками.)
13-е, вечер.
Дыхание сегодня затруднено. Однако удалось кончить выписки, которые я пошлю Доусону.
Перечел записи, они кажутся мне ценными. Даже очень ценными. Развитие болезни видно наглядно, как на графике. Все это составляет крайне важную документацию. Быть может, единственную в своем роде. Быть может, она получит признание, надолго станет основой научных исследований в этом направлении. Должен побороть искушение и не бросать этой работы. Должен вести ее до последней возможности, должен проанализировать случай до конца. Оставить после себя полное описание случая, почти еще не изученного.
В иные минуты эта мысль меня поддерживает. Иногда же я самым жалким образом взвинчиваю себя, лишь бы только найти в этих записях каплю утешения...
1 час ночи.
Воспоминание. (Любопытно бывает прервать ход своих рассуждений, чтобы затем восстановить всю цепь ассоциаций, идя в обратном направлении по пути, проделанному мыслью, до отправной точки.)
Сегодня вечером, когда Людовик входил ко мне с подносом, крышечка солонки, очевидно, слабо завинченная, упала, со звоном ударившись о тарелку.
Я тогда это едва заметил. Но весь вечер, и во время процедур, и умываясь на ночь, и переписывая выдержки, я думал об Отце. Длинная цепь старых воспоминаний, - наши семейные молчаливые обеды на Университетской улице, мадемуазель де Вез, ее крохотные ручки на краю стола, наши воскресные завтраки в Мезон-Лаффите, широко открытое окно, залитый солнцем сад и т.д. Вспомнил все.
Почему? Сейчас понял - почему. Потому что звон фарфоровой крышечки напомнил мне (механически), как Отец, садясь за стол, тяжело опускался в кресло, а его пенсне, висящее на шнурке, стукалось о край тарелки с таким же характерным звяканьем.
Должен написать несколько слов об Отце для Жан-Поля. Никто никогда не расскажет ему о его деде с отцовской стороны.
Его никто не любил... Даже сыновья. Его трудно было любить. Я сам осуждал его очень сурово. Но всегда ли я был прав? Теперь мне кажется, что те черты, которые мешали его любить, были лишь оборотной стороной или, вернее, преувеличением каких-то нравственных свойств, каких-то суровых добродетелей. Не могу сказать, что его жизнь вызывала уважение; и, однако, если посмотреть под известным углом, вся она была посвящена добру, добру в его понимании этого слова. Его странности отвращали людей, а его добродетели не привлекали к нему ничьих симпатий. Его достоинства проявлялись в столь отталкивающих формах, что их чурались сильнее, чем самых ужасных пороков... Думаю, что он сознавал это и жестоко страдал от своего одиночества.
Как-нибудь, Жан-Поль, я наберусь сил и объясню тебе, что за человек был твой дед Тибо.
14 августа, утром.
Снова старый болтун Людовик. Сообщил, прикрывая огромной ладонью усы: "Уж верьте мне, господин доктор, лейтенант Дарро настоящий симулянт".
Я, конечно, не согласился. Людовик убежденно: "Что есть, то есть". И пояснил: когда Дарро жил во флигеле, он, Людовик, замечал, что Дарро, измеряя температуру, всегда "жулил", - прежде чем поставить градусник, он минут пятнадцать делал резкие движения, а когда записывал температуру, прибавлял себе на листке несколько десятых и т.д.
Я не согласен. Но... Я сам заметил кое-какие неблаговидные вещи. Например, в помещении для ингаляции. Небрежность Дарро во время процедур. Никогда не досиживает до конца, особенно если Бардо или Мазе чем-нибудь заняты. И вообще увиливает от всех процедур, которые проделывает без врачебного контроля, и т.д. Небрежность, тем более странная, что Дарро очень беспокоится о себе, часто советуется со мной, говорит о своем "безнадежно погибшем здоровье" и пр. (У Дарро нет серьезных нарушений, но у него скверно с бронхами, и улучшения пока не заметно.)
Перед вечером, в огороде.
Я люблю посидеть здесь на скамейке. Тенистая кипарисовая аллея. Плетеные изгороди. Длинные узкие грядки. Журчание нории. И суетня Пьера и Венсана с лейками в руках.
Упорно думаю о словах Людовика. Если верно, что Дарро симулянт, - дурно это или нет?
Не так-то просто ответить. Как для кого! Для Людовика, у которого оба сына убиты на войне, это дурно, это даже преступление, вроде дезертирства, Он, конечно, считает, что Дарро надо предать суду. Для отца Дарро - это наверняка тоже преступление. (Я его немного знаю. Он несколько раз приезжал к сыну. Пастор из Авиньона. Старый пуританин, патриот. Уговорил младшего сына идти добровольцем.) Да, без сомнения, для отца Дарро это дурно. Ну, а для других? Ну, скажем, для Бардо? Он лечит Дарро в течение четырех месяцев, привязался к нему. Допустим, он заметит, как тот изощряется, - захочет ли он наказать за обман? Или посмотрит сквозь пальцы? Ну, а сам Дарро, если он действительно повинен в "жульничестве", - чувствует ли он, что это дурно?
Ну, а для меня? Это вопрос. Дурно ли это? Конечно, я не могу сказать, что это хорошо. Инстинктивное отвращение к окопавшимся в госпиталях, к таким, которые "умеют" не выздоравливать. Но я не решусь категорически утверждать: да, это дурно.
Странная вещь. Интересно было бы разобраться - хорошо или дурно?