Я отправился обратно в Рим где-то в середине лета, сделав остановку в Нарбонской провинции. Я навестил там своих старых друзей, и много других моих товарищей приехали из Италии и из Галлии на встречу со мной. Я всегда с удовольствием посещал этот небольшой регион с великолепным климатом, богатой природой и интеллигентными людьми, которые очень давно были романизированы и почти все, кроме обитателей Массилии, с большой охотой поддерживали меня. Я вспомнил, что всего двенадцать или тринадцать лет прошло с тех пор, как ради сохранения провинции я ухватился за первый же предлог, дававший мне право выступить против гельветов. С этого исторического события началось завоевание всей Галлии и вторжение в Британию и Германию. Надо признаться, что, если бы какое-то событие помешало осуществлению моих намерений или не устраивало бы лично меня, я нашёл бы другое, соответствовавшее моим потребностям. И это другое могло бы завести меня куда-нибудь ещё — возможно, на восток, к Дунаю, куда я отправлюсь в этом или будущем году, потому что наши границы там требуют корректировки. Тем не менее я доволен, что судьба забросила меня в Галлию и. что я сумел потом благодаря той же судьбе приступить к созданию в стране чего-то нового и прочного. Во время гражданской войны все районы Галлии оставались спокойными, и уже казалось удивительным, что ещё недавно провинции угрожали банды Верцингеторикса, а мне, чтобы спасти оказавшиеся в изоляции легионы, пришлось в разгар зимы перейти Севенны. А это считалось невозможным.
И как бы тяжелы ни были походы тех дней, я вспоминаю о них с нежностью, особенно после пережитых в Африке и Испании трудностей и пролитой там римской крови. Так что я был рад встретиться в провинции с некоторыми моими старыми однополчанами, особенно с Антонием и Требонием, и с теми — главное, с Брутом, — кто воевал против меня и кого я простил. У этих последних были некоторые основания считать, что я недоволен ими. Например, ходили слухи, которым я никогда не верил, что Требоний собирался убить меня. Возможно, он что-нибудь плохое говорил обо мне из-за разочарования, постигшего его по собственной вине: когда он служил наместником в Дальней Испании, то оказался абсолютно неспособным предупредить опасное выступление врага в своей провинции. То же самое случилось с моими полководцами Фабием и Недием. И теперь все они испытывали чувство стыда за себя. Все они — хорошие военачальники, но никак не хотят признать того факта, что им недостаёт гения Лабиена. Тем не менее я считал, что они заслужили почести, и сделал всё, чтобы Требоний и Фабий стали консулами на оставшуюся часть года, а Педий и Фабий после того, как я осенью отпраздную свой триумф в Риме, также получили право на собственный триумф. Что же до Антония, то его уже ждал достаточно ответственный пост. Я не особенно рассчитывал на его мудрость в делах политических, но, по крайней мере, надеялся, что в легионах он будет поддерживать боевой дух и порядок. Я до сих пор думаю, что ему не удалось успокоить легионы тогда в Кампанье только по причине лени. Но я всегда его любил, и теперь, пожалуй, пришло время снова дать ему возможность отличиться. Я обещал Антонию, что он будет моим коллегой по консулату в этом году. В общем, он ведёт себя прилично, только не хочет — и заставить его невозможно — прекратить ссору с Долабеллой.
Помню, Брут появился в провинции в очень подавленном настроении. Я получал отличные отзывы о его правлении в качестве наместника Цизальпинской Галлии, должность, которую я сохранил для него, хотя он не имел законных полномочий на неё. Я и в будущем намерен помогать ему как ради его матери Сервилии, так и ради него самого. Я даже подумывал сделать его своим основным наследником. Но в конце концов им стал юный Октавиан, которого я усыновил (но об этом мало кто знает). Мы с ним одной крови; в отличие от Брута, у него острый и реалистичный ум, особенно в сфере политики; и Октавиан почти такой же честолюбивый, каким всегда был я. Боюсь, он не очень-то великодушен, и ему недостаёт обаяния, которым обладает Брут, несмотря на свой довольно мрачный нрав. Оба они по характеру люди безучастные, но Октавиан понимает, что в общении с людьми это равнодушие вредит, Брут же не сознает этого. Я замечаю, что Октавиан завидует свободе и лёгкости манер Антония и его очевидному успеху у женщин и солдат. До меня доходило, что в своём стремлении овладеть хоть в какой-то мере этими полезными качествами юноша порой заставляет себя с присущей ему добросовестностью участвовать в попойках и в долгих оргиях, к которым он по своей натуре совершенно не приспособлен. Это ещё один образчик его решительности, и хотя я не приветствую подобные жалкие потуги, меня они не шокируют, как шокировали бы Брута; и смеяться над ним я не стану, как это делает Антоний. Я надеюсь, что меня будут помнить не только как завоевателя Галлии, но и как человека, который покончил и с продолжительной гражданской войной в Риме, и с непримиримым антагонизмом между людьми.
Возвращаясь из Испании, я больше думал не о врагах, а о друзьях. Я, например, радовался тому, что снял с души Брута тревогу по поводу того, встречу ли я его сердечно, или нет. Он, конечно, не думал, что я с одобрением отнесусь к его женитьбе. Если бы ко мне обратились за советом, я был бы категорически против этого брака. Но, хотя меня и избрали цензором, я не Сулла, который имел обычай указывать, кому на ком жениться и кому с кем разводиться. Брут женился, вероятно, по любви, потому что никакой политической выгоды в браке с женщиной, вся жизнь которой прошла в обществе самого злейшего моего врага, так как Порция дочь Катона и вдова Бибула, не было. Трудно найти в Риме другую такую женщину, которая выслушала на своём веку столько самых мерзких и бесконечных проклятий в мой адрес. Думаю, Брут был приятно удивлён и почувствовал облегчение, когда я сказал ему, что не держу зла на мёртвых — это не в моих привычках — и что я желаю ему счастья в его супружестве. Но сомневаюсь, что Брут обрёл это счастье. Позднее он показался мне ещё более угрюмым, чем обычно.
Вскоре после этой беседы с Брутом в провинции я снова отправился в Италию. Но до своего отъезда я сам сделал необходимые распоряжения о том, чтобы два моих легиона ветеранов получили изрядные наделы земли. Шестой легион я наделил землями, конфискованными у массилийцев. Десятый также расположился в Нарбонской провинции. В живых осталось совсем немного из тех ветеранов, кто выступал против гельветов и Ариовиста. Гай Крастин и многие другие похоронены на равнине возле Фарсала. Ещё больше полегло при Мунде. Мои ветераны старели, и с ними всё труднее было иметь дело. А я, достигнув всего, чего только человек может пожелать себе, снова должен идти сражаться. И мне их будет не хватать.
Со времени моего возвращения из Испании я провёл в Италии меньше года и только последние несколько месяцев в Риме. Мой триумф, состоявшийся в ту осень, был довольно роскошный, хотя и не на том уровне, что четыре предыдущих. Предлагалось много развлечений для публики, и хотя ничего такого захватывающего типа большого морского сражения на искусственно созданном озере не было, зато состоялись замечательные травли диких зверей, в которых оказались убиты четыреста львов, и впервые в Риме выставили напоказ жирафа. Эти зрелища и развлечения, на которых я чаще всего должен был присутствовать (хотя меня ожидали дела гораздо более важные), напомнили мне о тех довольно далёких днях, когда я служил эдилом вместе с Бибулом и, одолжив крупные суммы денег, устроил такие представления, каких Рим никогда прежде не видел, и закончил их рискованным делом: восстановил запрещённые в то время памятники Марию. Тогда я впервые услышал, как толпы людей с энтузиазмом и восторженным изумлением кричат имя «Цезарь», и воспарил духом. Сейчас такие приветственные возгласы звучат каждый день, и, если случится, что я в чём-то не проявлю своего сверхчеловеческого величия или щедрости, люди сочтут себя обманутыми. Они вознесли меня на такую высоту, которая труднодоступна для любви, но вполне доступна для зависти. Я буду чувствовать себя гораздо счастливее среди моих солдат. А что касается римлян, то я сомневаюсь, что когда-нибудь снова смогу пробудить в них неподдельный экстаз, разве что после моей смерти.
Во время испанского триумфа дали о себе знать недовольные, и один из трибунов имел даже наглость остаться сидеть, когда я проходил мимо него. Несомненно, кое-кто считает, что своим триумфом по случаю победы над армиями, которыми командовали сыновья Помпея, я оскорбил память самого Помпея. Конечно, никто из тех, кто хоть немного знает меня, не посмел бы поддержать эту идею. Никогда, ни в одном официальном заявлении я не упоминал о победе при Фарсале. После неё кто-то из моих сторонников снёс статуи Помпея в Риме. Недавно я все эти статуи вернул на их прежние места. А свой триумф я отпраздновал, чтобы отметить конец гражданской войны и чтобы лишний раз подчеркнуть, что те, кто постоянно разжигал бойню, недостойны того уважения, которым пользуются все граждане Рима. И я хотел восславить армию, победившую в тягчайшем из всех сражений, в которых она когда-либо принимала участие.