Царь молча проехал мимо преклоненных рядов и, подъехав к воротам, спешился. Патриарх Иосиф с духовенством, иконами и хоругвями встретил его у Иверских ворот.
Царь распростерся перед иконами ниц, потом принял благословение и вошел в Москву. Здесь его встретили князья Теряев и Куракин.
Царь милостиво поздоровался с ними и сказал Теряеву:
— Жалую тебя своим столом, князь! Жалую за то, что взрастил сыновей таких! Соколы они у тебя!
Князь поклонился царю в ноги.
— И я, и дети мои со своими животами слуги твои верные!
— Ну, а что без меня сделали?
Они вошли в палаты. Царь прошел в моленную и помолился с умилением, потом, переодевшись, вернулся.
— Ну говорите, — сказал он, садясь в своей деловой палате в кресло.
Князь Куракин повел свой рассказ, не забыв упомянуть о подвиге Петра. Царь улыбнулся.
— Сокол, сокол! — повторил он, и лицо Куракина просияло.
— Ну, а что ж мятежники?
— С два ста изловили и до твоего повеления по приказам рассадили. Что скажешь делать с ними?
Царь грозно ударил ладонью по налокотнику кресла.
— Никому пощады! — сказал он. — Вы и вершите! Ни суда, ни сыска не надо. Всем виселица!
Князья молча поклонились и вышли из покоев, чтобы отдать по приказам распоряжения.
В тот же день ввечеру по всей Москве застучали топоры, сооружая страшные виселицы. Делались они и «глаголем», и «покоем»[73]; и для одного, и на двоих, и на троих. Ставились они длинными рядами на Красной площади, на Козьем болоте, на базарных площадях и у каждых ворот по нескольку. Чтобы в другой раз помнили холопы, как бунтовать против бояр. Хитрые бояре говорили «против царя», но у русского народа никогда и в помышлениях не было подымать руку на Божьего помазанника.
На другое утро начались казни.
Со скрипом растворились ворота приказа тайных дел, и, окруженные стрельцами, вышли недавние бунтовщики толпою человек в сорок.
Жалок и убог был их внешний вид. Босые, в рваных кафтанах и рубахах, с выкрученными назад руками, бледные и окровавленные, они шли понурив буйные головы, тупо смотря в землю потухшими глазами, эти недавние победители, дикие герой трех дней, теперь беспомощные и слабые.
Спасшиеся от поимки их товарищи смотрели на них со страхом и состраданием.
Они шли унылою толпою, а сзади них, весело гуторя и пересмеиваясь, шло человек десять палачей с пучками веревок через плечо.
Их провели всех на Красную площадь и остановили на Лобном месте. Дьяк вышел к ним и громко прочел им их вины, что, дескать, «царю докучали, разбой и грабеж чинили, крестное целованье нарушали. А за то Ивашку Степанова, Клима Беспалого, Семена Гвоздыря, — он перечел все имена, — отрубив правую руку, повесить»…
Толпа вздрогнула и загудела. Слишком жесток показался ей этот приговор, но палачи уже приступили к делу.
Они быстро хватали преступников и тащили их к плахе. Двое держали несчастного, третий вытягивал над плахою его руку, а четвертый одним взмахом отделяя ее в локтевом суставе.
Раздавался нечеловеческий вопль, в ответ тяжко охала толпа, а полубесчувственного казнимого двое других молодцов уже волокли к виселице, накидывали ему на шею петлю, вздергивали и, натянув веревку, ловко обматывали конец ее вокруг столба.
Преступник корчился, вздрагивал, а из обрубленной руки его струею лилась алая кровь, напитывая собою сухую землю.
И час времени спустя сорок трупов на страх народу качались на виселицах, и вороны уже с зловещим карканьем кружились над ними, ожидая темной ночи.
Была широкая масленица, и наступил великий пост.
В день казнили по сорок, по пятьдесят человек, и таких ужасных дней, казалось, бесконечное количество. Более недели вешали и казнили бунтовщиков. Стон стоял над Москвою, земля площадей пропиталась кровью, и воздух был заражен запахом гниющих на виселицах трупов. Куда ни глянь-везде торчали они, эти виселицы!
Так было в Москве, а Милославский такое же устроил вкруг Коломенсного. Более ста пятидесяти виселиц понастроил он красивым узором, и на каждой качались два, три, а то и четыре трупа.
— Будете помнить, как буянить, волчья сыть, — говорил он со злорадством и бил мятежников плетьми, прежде чем их повесить.
Смута кончилась. Бояре успокоились и стали устраивать свои хоромы, даже не подумав чем-нибудь облегчить народную тяжесть.
Мирон и Панфил быстро шагали по дороге к Новгороду, и Мирон говорил Панфилу:
— Нет! С сильным не борись, не осилишь, брат! Бери его из-под тиха, бери в одиночку! Вот мы с тобой выйдем на Волгу, доберемся до Астрахани, а там — гуляй, душа! Кто подвернется, над тем потешимся. Там у меня приятелей сколько хошь. Еще от того времени, как царь Михаил помер!
Панфил кивал головою и говорил:
— Ни одному боярину не спущу! Во!
Все их товарищи качались на виселицах, и только они вдвоем успели спастись от общей участи.
Петр ликовал. Царь обласкал его, сделал своим ближним и наградил его и вотчиной, и шубой, и перстнем, и даже давал воеводство, но Петр отказался, сказав:
— Государь, дозволь мне только при твоей милости бессменно быть!
— Ну, добро! — сказал ему царь. — Женись, и я тебя ближним боярином сделаю!
Петр упал царю в ноги. Царь засмеялся.
— Али уж приглядел кого?
— Есть, государь!
— Кто же?
— Княжна Катерина Куракина, дочь князя Василия!
— Что ж, совет да любовь. Правь свадьбу, мы у тебя пировать будем!
Петр еще раз поклонился в ноги и поднялся сияющий счастьем и радостью.
Нечего и говорить, что Теряев не противился такому браку, а Куракин уже ранее благословил Петра и дочь свою.
Свадьбу решено было праздновать после Петрова дня, а до того времени, что ни день, у Куракиных в терему справлялись девичники. Сбирались знакомые девушки-подруги и пели подблюдные и иные песни. Заезжал на эти девичники и Петр, щедро одаривая девушек и деньгами, и сластями, и лентами.
За версту по его сияющему лицу можно было узнать в нем счастливого жениха, и когда с ним встретился князь Тугаев, он невольно спросил его:
— Что с тобою?
И князь Петр рассказал и про свои успехи в укрощении мятежа, и про награды, и про близкую свадьбу.
Лицо Тугаева омрачилось, но он крепко обнял Петра и расцеловал его.
— Стой, — сказал ему Петр, — а отчего у тебя лицо такое хмурое? Да еще: где пропадал ты?
Тугаев усмехнулся.
— На вотчине был, — ответил он, — делишки завязались там малые. Теперь часто ездить буду туда!
— А хмур отчего?
Тугаев вздрогнул, потом пристально посмотрел на Петра и сказал:
— Сам знаешь! Мог бы и я быть таким же счастливым, как и ты, да не судил мне Бог этого! На постылой женат… Ну и завидки берут!…
Петр сочувственно вздохнул.
— Э, не все и не всем счастье. Гляди, и у нас в доме. Вон сестра пропала: следов ее нету…
Тугаев опять вздрогнул.
— Брат Терентий ходит туча тучей. С женой у него нелады. Нигде, друг Павлуша, счастья нет!…
Тугаев только кивнул головою. Он вернулся домой и был мрачнее ночи. Некрасивая жена его осторожно сошла к нему и ласково сказала:
— Друг Павел, супруг мой, скажи, где ты был? Все я очи свои проплакала, на дорогу глядючи, тебя поджидаючи!
Князь взглянул на нее с ненавистью и ответил:
— Уйди, супруга моя любезная, Бога для, пока я плети со стены не снял.
Княгиня заломила руки, жалобно завыла и ушла к себе.
— Эх, горькая жизнь! Постылая жизнь! Было бы и счастье, и радость, и покой, и довольство, а теперь?…— И он с ужасом думал о своем положении.
Устроил он Аннушку, как птичку в гнезде, у себя на вотчине, а все ж она тоскует, голубка, что птичка в клетке.
Еще спасибо, что девка Дашка к ней перебежала. Все ей теперь легче будет. А как любит, как любит его, окаянного!…
Князь закрыл голову руками и заплакал.
А сверху до него доносился вой ненавистной ему жены.
Вой этот наконец достиг его слуха. Он вскочил, и глаза его вспыхнули сухим блеском.
— О, будь же ты проклята!
Он поднял кверху сжатый кулак, и в это мгновение в голове его мелькнула мысль о порошке, что дал ему Еремейка.
Лицо ere стало белее полотна.
— Нет мне спасенья, — пробормотал он, — погибать у сатаны все едино!… Ну так уж я…
Он не договорил своей мысли и судорожно засмеялся.
В голове его созрело адское решение.
Пусть сделается так, как он порешил. Не будет ему счастья, но ей, Анночке, оно будет. Поженится он на ней, вымолят они прощение, а то и обманет он всех, коли она тоже на обман пойдет, а с этой?… И он презрительно махнул рукою.
Благоговейное молчание в моленной Морозовой. Сидит Аввакум, лицо скорбное, грозное. Невдалеке сидит сама Морозова с ликом преблагой девы; смотрит на нее не насмотрится князь Терентий, а юродивый Федор, в одной рубахе, с веригами под нею, стоит неистов и рассказывает по приказу Аввакума о своих претерпенных страданиях.